Стихи и проза | Мост, пролётка и Нева |
|
«Хорошо уехать в Таллинн...»
Встречались они после работы. В центре. У гостиницы «Палас». Название-то!.. Произносишь, и кажется, за щекой холодит карамелька. Словом, Европа, цивилизация!.. Особенно это чувствовалось по вечерам. Когда на рекламах зажигались неоновые буквы – все до одной латинские. Тогда на гладкие, выпуклые лбы базальтовых камней брусчатки, сырые от мелкого дождя, сыпались цветные блики.
Улицы. Не шире ручья Ала. Плотно, как каменья в его берегах – дома. Подряд, сплошняком, без просветов. С высокими островерхими крышами. Не улица – живописный тоннель для прогулки, лишь над головой тёмная полоска неба. Такая узкая, что, пожалуй, и в хорошую-то погоду вряд ли увидишь проклюнувшуюся звезду.
В густой тени крепостных стен гулкие шаги редких прохожих.
Тихая речь на странно звучащем, чужом языке.
Им казалось, что всё это с ними во сне.
Свой приезд они переживали остро. Бочушевич вытащил их сюда с Кольского, из посёлка Алаки. Из такой дыры, после которой любая другая с единственной асфальтовой улицей покажется Парижем. Ну, тем Парижем, каким представляет себе всякий не видевший его, сидя в медвежьем углу.
И как ему удалось.
Да, было от чего ошалеть.
Чтобы прийти в себя, требовалось время. Бочушевич это понимал. Он прямо весь светился своим пониманием. Светился, глядя на них, молча, не разжимая губ. В первый день сказал только: «Ну, порядок (проскочило у него всё же: «парадак»). За ваш объект я спокоен».
Работа позволяла не спеша приходить в себя. Они, конечно, ездили в Пириту на свою котельную. Но поначалу заканчивали рано. Полистав проектную документацию, сворачивались, уезжали в центр. Снова поднимались к Вышгородскому замку.
И опять внизу под ними парили разновысокие, наклонные плоскости черепичных крыш Нижнего города. Крыши были черны от сажи. Когда-то ветра и дожди забили ею поры черепицы. Навечно, несмываемо. Теперь сажа лежала плотным волнистым слоем. На неё нельзя было смотреть равнодушно. Она лежала так уже не одно столетие. Но вдруг среди этой вековой черноты вспыхивал свежий, яркий мазок охры: совершенно новый прямоугольник черепицы. Легкомысленный, словно солнечный зайчик, он вызывал улыбку: «заплатка». И вечность порою латают.
Над крышами поднимались ажурные столбики труб. Тоже почерневшие, с металлическими козырьками, украшенными сквозным орнаментом. Трубы дымили. Тянуло запахом перегоравшего каменного угля. Казалось, крыши дышали. Дышали как и сто, и двести лет назад.
Редкими зубьями гигантского сказочного гребня тянулись в небо шпили. Над зданиями Ратуши, Большой и Олайской гильдий, Братства Черноголовых, над церквами, над башнями крепостных стен. Похожие на кудель, застрявшую в зубьях этого гребня, неподвижно стояли волглые серые тучи. Напрасно флюгера из красной кованой меди, давно потемневшие, с зелёными пятнами патины, указывали им направление ветра.
Флюгера изображали Старого Тоомаса – стража города. Ноги расставлены, меч – по бедру. На голове – каска ландскнехта времён Ледового побоища...
Рязанцеву всё было не насмотреться, не наахаться. Левое веко обычно-то прикрывало глаз на половину, а тут вовсе затягивало зрачок. Он походил на токующего глухаря.
– Зато ремесленные швабы и местный работящий люд свои понятья и масштабы навечно утвердили тут. Они ценить привыкли место, и город окружён стеной, залёг извилисто и тесно, как мозг в коробке черепной... А-а?.. – И он, склонив голову набок, прислушивался, не отзовётся ли кто.
Солонин, сунув руки глубоко в карманы, только похмыкивал:
– Насчёт коробки – ничего. Красиво.
Левый глаз Рязанцева открывался. Он всё ещё вслушивался.
– На какой пленэр нас вытащил! Смотри, смотри. Когда ещё такое увидишь.
– За казённый-то счёт...
Рязанцев наконец понимал, что вслушивался он напрасно.
– Прагматик, – огорчённо шипел он. – И дети твои будут прагматиками. Скучный, неинтересный ты человек, Солонин. Какого чёрта ты таскаешься со мной который год?
– Не я с тобой, а ты со мной.
– Это почему же?
– На фоне Солонина можно быть заметным. И он не обидится.
– Фо-он. Да катись ты!
– Дружка отчего ж не вытащить, – спокойно продолжал Солонин.
– Дружка... Проработали с ним какой-то месяц. Но мужик, скажу тебе!.. Есть в нём что-то. Приглядись. Правда, как улитка. Из себя выползает осторожно. Видишь ли, комплекс у него. Деревенщины... Чушь собачья, конечно.
К гостинице они спускались, зная, что Бочушевич их уже ждёт.
Надо было пройти через площадь, и они ещё издали видели его. Высокого, подтянутого, широкоплечего. Серая велюровая шляпа. Серое демисезонное пальто реглан из мягкой дорогой ткани сидело на нём безукоризненно. Туфли, портфель, перчатки – из добротной натуральной кожи. Всё на нём было с иголочки. Рядом с ним они выглядели куда как затрапезно.
Заложив руки за спину, он пружинисто покачивался с пятки на носок. Иногда, взглянув на запястье, резко опускал руку. Но в движении этом не было нетерпения, досады, желания дать понять... Словно он был рад убедиться: время ещё есть, можно постоять, подышать свежим воздухом. Так ожидание превращают в удовольствие. Глядя на него издали, Рязанцев задиристо бубнил: «Европеец, преуспевающий бизнесмен... И когда только успел заделаться таковым?..»
Он не спеша, шёл им навстречу. Сомкнутые тонкие губы его походили на узкое гнездо складного ножа. Они едва разжимались. Под оценивающим насмешливым взглядом Рязанцева в его улыбке оставались теперь лишь надежда на снисходительность и тайная просьба извинить. Только вот за что? Его смущение не вязалось с внешностью «преуспевающего». Оно не имело под собой почвы, и потому вызывало невольное участие, желание помочь ему поскорее оказаться в своей тарелке. В конце концов, сам же Рязанцев приходил на выручку. Но как всегда не без иронии.
– Сэр, мы готовы. Так и быть, я один справлюсь с целой плетёнкой.
– И за мной дело не станет, – поддерживал Солонин глухим сонным басом.
– Брось! Тебе бы только на Тальви пялиться. Еда – так, отвлекающий маневр, не больше.
Рязанцев толкал плечом Бочушевича.
– Смотри, Максим, не вздумай быть у них переводчиком. Когда снюхаются...
И они шли обедать. Если судить по времени, то ужинать. И не в гостиничный ресторан, который им так понравился в день приезда, а в столовую. Шли через Большие морские ворота, минуя башню Толстая Маргарита, через Тоомпарк.
Столовая тоже была одним из сюрпризов Бочушевича. Она помещалась в древнем полуподвале. Здесь было тепло, уютно, тихо. Кормили вкусно и дёшево. В первый раз, за разговором, они съели весь хлеб. Попросили ещё. Им принесли. В тарелке из плетёной соломы опять лежала какая-то неписаная норма – несколько аккуратных кусочков.
– Да что они, издеваются? – сказал Рязанцев.
Но, заметив в глазах официантки недоумение, они с Солониным перемигнулись. Быстро справились и с этим приносом. Попросили ещё. Официантка прижала ладони к вискам, в глазах её был натуральный испуг. Бочушевич смеялся так, что были видны широкие передние зубы. Он что-то сказал девушке. Та прыснула в кулачок, понимающе кивнула головой и принесла плетёнку с верхом. Рязанцев заметил, что теперь надо справляться из принципа. Навалились вдвоём. На Бочушевича нечего было рассчитывать. Тот половинил и половинил свой кусок до самого конца. «Совсем ошвабился...» – ворчал Рязанцев, глядя, как он крошил хлеб.
Теперь они входили сюда на правах своих. Раздевались. Жмурясь, Рязанцев тянул носом, заглядывал в зал.
– О, Солонин! Плохи твои дела сегодня. Сегодня вместо Тальви Хельга.
Официантка приветливо кивала им. Она показывала плетёнку, полную хлеба, и несла её к столику в углу.
– Ну, как погуляли? – спрашивал, наконец, Бочушевич, протирая салфеткой едоцкий инструмент.
– Всё будет доложено, – Рязанцев близоруко щурился, оглядывался по сторонам. – Ты лучше скажи, Максим, как будет по-белорусски щипцы?
– Шчыпцы, – поморщившись, не сразу отвечал Бочушевич.
– Забавно. Скажи Хельге, чтобы она принесла эти шчыпцы. А то я вижу, опять компот из сухофруктов.
– Щипцы ему подавай. Достань ему, Максим, плоскогубцы из портфеля.
Бочушевич беззвучно смеялся, придвигая тарелку. Тонкая бледная кожа на висках и на скулах натягивалась. В углах глаз она собиралась в мелкие морщины, похожие на пучки коротких трещин по стеклу.
Сегодня они впервые заметили, что ехать от общежития до котельной – порядком.
В котельной пахло сыростью от недавно забетонированного пола. В углах, по сторонам валялись доски опалубки, битый кирпич, обрезки труб. От стен, из не застеклённых ещё окон тянуло сквозняком.
Из двух козел и некрашеной двери они соорудили верстак. Поставили его впритык к щиту управления первым котлом. На верстаке разложили схемы и чертежи. Рязанцев склонялся над ними, поёживаясь, пряча нос в ворот телогрейки. Иногда он поднимал голову, видел, как падают с потолка увесистые капли. «Прямо на звонок сигнализации. Катушки-то уже ни к чёрту...» – рассеянно думал он и снова опускал голову.
Солонин ползал по котлу, проверяя установку заборов, укладку импульсных линий.
Как всегда, огрехов проекта и монтажа хватало. Выявление чужой халтуры было их обычной работой, поэтому вечером с прежним настроением ехали они в центр. Шли в столовую, где их ждал Бочушевич.
На улице опять моросил холодный дождь, с моря дул порывистый ветер.
Уходить из тепла не хотелось. Они уже привыкли после ужина посидеть поговорить. И о работе тоже.
Бочушевич разложил на столе схемы. Спрашивал, что делать «здесь» и вот «здесь». Рязанцев чиркал карандашом, объяснял.
Солонин сидел, откинувшись на спинку стула. Глаза его были прикрыты. В тепле его разморило, он дремал.
– Эй, Борис! – окликнул его Рязанцев.
– Подписать надо.
– Что подписать?
– Да вот опять...
– Колыско, что ли?
– Да, – и Рязанцев за уголок, двумя пальцами поднял лист бумаги. – Слушай, Максим, чего ты с ним цацкакешься. Гони ты этого прохиндея в шею. Ты прораб или кто?
– Чтобы гнать, надо иметь основания, – грустно произнёс Бочушевич.
– А у тебя их мало!
– Пока мало.
– Что он там сейчас-то натворил? – спросил Солонин.
– На «Пунане Рэт» пуск, а он больничный взял. Даже Максима не предупредил, представляешь?
От удивления Солонин тряхнул головой и вопросительно посмотрел на Рязанцева. Тот скривил губы, пожал плечами. Больничный? Как-то не принято было среди наладчиков брать больничный в командировке. Обычно заболевший, предупредив кого надо, отлёживался. Работу уж потом навёрстывал. А тут больничный...
Рязанцев повертел бумагу.
– Ты ещё мягко формулируешь.
– Да-а... – махнул рукой Бучешевич. Было видно, как все это ему давно надоело.
– Эх, Максим, Максим, ангельская душа, – покачал головой Рязанцев. Он протянул бумагу Солонину: – Почитай.
– Чего там читать, – сказал тот. – Подписывай. Я уж чуть ниже, бумага официальная, требует субординации.
И они подписали. Как и тогда, в первый день своего приезда. Когда, отметив встречу в ресторане «Палас», погуляв по Вышгороду, поехали к нему в общежитие. И как же они были приятно удивлены, увидев в светлой большой его комнате ещё две застеленные кровати. Для них. Он жил здесь один. Остальные рабочие его были устроены в соседнем здании.
Посреди комнаты стоял просторный квадратный стол. На нём – два разобранных электронных регулятора и с десяток будильников разных мастей. Ещё в Алаках Солонин слышал от Рязанцева, что Бочушевич чинит любой механизм одним прикосновением отвёртки. На участке о нём говорили как о прирождённом наладчике, с интуицией. Говорили, что лет пять он проработал монтажником в Минском управлении. Что пришёл туда с четырьмя классами образования, а ушёл с аттестатом «Спелости», заработав его в вечерней школе. Мало того, он поступил на заочное в Бонч-Бруевича. Похоже было, что этот парень знал, чего хочет.
Они вошли в комнату, где им предстояло жить, как они полагали, долго, и Бочушевич, вдруг зардевшись (стол не приготовил!), начал перегружать барахло со стола на подоконник. Рязанцев и Солонин принялись ему помогать со смехом и шутками. Неуклюжего Солонина угораздило уронить пару будильников.
– Пустяки, – сказала Бочушевич. Он повертел их в руках. – Порядок, – сказал.
Рязанцев только развёл руками и многозначительно посмотрел на Солонина. Жест и взгляд Рязанцева заставили Бочушевича опустить голову. Он уткнулся в портфель, доставая свёртки. Очевидность усилий, с которыми он попытался скрыть своё смущение, как-то по-особому тронула их в ту минуту.
Рязанцев засуетился, стал искать консервный нож.
– Нет, ножом не так аккуратно, – сказал Бочушевич.
Он достал маленький топорик, почти весь уместившийся в его ладони, и несколькими ударами открыл все банки. Они стояли на столе, топорща круглые, без заусениц, крышки.
– Ну-ка, ну-ка...
Рязанцев взял в руки топорик. Попробовал ногтём жало. Крутой полумесяц его был острый, с синеватым отливом. Под пальцами заскользила рукоятка. Гладкая, жёлтая, словно из слоновой кости. Рязанцев даже заглянул с торца, там темнел аккуратный клинышек.
– Инструмент, – протянул он, всматриваясь в зёрнышко клейма. – Старинная штучка. Откуда у тебя?
– От деда. Память.
– Табак им рубил?
– Нет, игрушки делал. Чурочки колол.
– А-а. Надо же!
Потом они сидели за этим квадратным большим столом. Слушали его тихую неторопливую речь. Слова у него как-то долго ворочались во рту. Он не жаловался, но было видно, что ему достаётся. Объектов много, людей мало. К тому же Утятин то и дело просит выручить, дать сверхплановое выполнение. Ну и конечно, от задела, который он всегда старается иметь, ничего не остаётся. Ребята у него? Неплохие. Но души с ними не отведёшь. Работают – ничего не скажешь. А по вечерам всё то же: винцо, кинцо, картишки... И как же поэтому рад он их приезду. Коснувшись плеча Рязанцева рукой с белёсыми островками тонкой от ожогов кожи, он умолкал.
Рязанцев таял.
– Взгляни на его руки. Видел бы, как они разделывают кабель! – говорил он. – Половина его людей столько и так не сделают, сколько руки Максима. А какие чистые. Будто он ими только и делает, что повязывает галстук.
Бочушевич тянул руку, пряча под стол.
Тут всё дело было в Рязанцеве. Солонину стало это ясно ещё в тот вечер, когда они отмечали свой приезд. Стоило Рязанцеву протоковать: «Случайно на ноже карманном найди пылинку дальних стран...» – так иной готов смотреть ему в рот, хоть день и ночь напролёт. А Бочушевич в их первую встречу, видно, оказался таким слушателем в квадрате. Рязанцеву это, конечно, польстило. Такие слушатели, готовые тебя конспектировать, редко валяются на дороге. Он понял, что такого можно убить наповал, и дал ему что-то вроде «Евгения Онегина». Почитать. Потом провёл с ним над романом соловьиную ночь. Встретились они, правда, в декабре, на Клайпедской нефтебазе. Но добрую часть той декабрьской ночи, в гостинице, Рязанцев уж точно просвистал то ли соловьём, то ли хоккейным бомбардиром. А убил он его потом. Наверняка подсунул книгу со статьями Писарева о Пушкине. Кто же в вечерней школе слышал про Писарева? В дневной-то о нём упоминают походя. И не в каждой. Одним словом, Рязанцев, надо полагать, тогда крепкой петлёй захлестнул его. Когда Солонин впервые представил себе, как это примерно было, он уже не мог вспомнить без улыбки действительно искреннее удивление Рязанцева: «Как он умудрился нас сюда вытащить?» Да чему, собственно, было удивляться, когда этот Бочушевич и сам-то... Взять хотя бы эту полку во всю стену, уставленную книгами. А два словарика, торчащие по утрам из-под каждого угла его подушки. Эти узкие листки с каракулями по-английски, приколотыми булавками к обоям – когда двери открывали, каракули с шелестом вспархивали. Бочушевич штудировал их по утрам, выжимая двухпудовку, пока они с Рязанцевым потягивались в своих постелях. Пока они позёвывали, в солидную бадью его авторитета капала ещё одна капля. Хотя бы потому, что инструкции на инофирменные приборы не были для Бочушевича китайской грамотой. Во всяком случае, он по этому поводу не звонил в управление, не паниковал. Обходился сам.
А тогда-то, когда они сидели за этим большим квадратным столом, весёлые, снова подогретые густым тёмно-красным ликёром из бутылки, напоминавшей Толстую Маргариту, и Бочушевич делился с ними, ни на что не жалуясь, тогда-то он и заговорил о Колыско в первый раз. Говорил с неохотой, мало, но...
Попал тот к нему после курсов при управлении. Работал уже около года. И вот выясняется, что ещё не оперившийся птенец выкидывает странные номера. На тех объектах, куда его посылают, он предлагает свои услуги: намекает на то, что организация, которую он вынужден представлять, не добросовестна в своих обязательствах, что он за наличные многое мог бы сделать быстрее и лучше...
Оба они, и Рязанцев и Солонин, возмущались в один голос: «Ну, деятель! Ты бы, Максим, показал нам его! Мы бы с ним поговорили...» – «Не стоит, – вяло отмахнулся тот. – Вас ещё впутывать. Живите. Работайте. Наслаждайтесь городом...» И он улыбался. Ещё бы... Несколько часов тому назад они вышли из ресторана, и он повёл их в Вышгород. В самый первый раз.
Они шли вверх по крутой Пикк Яльг. И надо же, в это время им навстречу спускались городские трубочисты. Рослые, широкоплечие. Три мужика. В чёрных робах, затянутые широкими поясами. Тоже чёрными, с бронзовыми пряжками. Большими. Казалось, не меньше портфеля Бочушевича. Только такими и можно было поддерживать изрядно выпирающие животы. Металлические ёршики на гибком стальном тросике обвивали их поверх ремней. За пояса же были заткнуты и короткие стержни с бронзовыми шарами на конце. Круглые сытые лица мужиков были в меру чумазые. Сквозь сажу на щеках проступал румянец от хорошего пива и хорошей сметаны. Если бы не естество румянца, можно было подумать, что это артисты. Вырядились для театрализованного шествия по просьбе Бочушевича.
Солонин так и застыл с открытым ртом. Рязанцев же был не в силах сдержать свой восторг. Он был убит наповал. «Хорошо уехать в Таллинн, что уже снежком завален и уже зимой застелен, и увидеть Элен с Яном, да, увидеть Яна с Элен...» – произнёс он торжественно и отрешённо.
Видимо, убивать пришла очередь Бочушевича. Во всяком случае, тогда он светился своим пониманием особенно... У нас же в головах промелькнул один и тот же стереотип: а не нанял ли наш друг обоих чумазых здоровяков заранее, для эффекту – его убийственной неотразимости...
А вечером они подписали первую бумагу на Колыско.
Работа шла своим ходом. Теперь они нередко застревали на котельной допоздна. Так, что не успевали в столовую. Но когда приезжали в общежитие, тут их ждали горячий кофе, бутерброды и сам Максим. В тренировочном костюме с двухпудовкой в руке или с книгой. Или же он сидел за столом, и что-то паял, ковырялся в будильниках.
Но бывало и так, что они приезжали, а его ещё не было. Тогда уж старались они.
Как-то в один из таких вечеров, ставя чайник на плитку, Рязанцев сказал:
– У меня этот монстр всё не выходит из головы.
– Колыско?
– Ага.
– Максим обещал показать его, да всё ему недосуг.
– Может, зайдём к соседям? Мы-то у них ещё ни разу не были. Заодно взглянем на экспонат.
– Можно, – не очень охотно согласился Солонин. Он уже бы ло устраивался прилечь.
Самого Колыско они не застали. Им показали его кровать. Странно, казалось, невидимая ширма отделяет её от прочей территории комнаты. Потом-то они поняли, что ширмой было не что иное, как отношение окружающих к хозяину кровати. Говорили о нём с насмешливым раздражением, называли сектантом.
– Верующий, что ли? – спросил Рязанцев.
– Шут его разберёт. Не пьёт, не курит. Куда деньги девает – неизвестно.
– Белорус он. Из деревни родом.
– Белорус?
– Да. Запуганный какой-то. Задроченный...
– Запуганный?
– Похоже, малость чеконутый. Тут как-то сидел-сидел босой, закусывал хлеб кипятком...
– Кипятком?
– Чая не признаёт. Ну, сидел-сидел, вдруг встал и пошёл. Долго что-то не было его. А потом возвращается. До нитки мокрый. На улицу ходил, под дождь.
– Мы его спрашиваем: «Ты чего, Колыско, про ботинки забыл?» Молчит. Заболел дурак.
Они увидели его на другой день.
Было в нём и впрямь что-то от истязателя собственной плоти. Внешне же он производил впечатление дубины, которую выломали неизвестно в каком дремучем лесу. Высокий, сутулый, рыхлый телом. Лицо круглое, одутловатое, словно накачанное воздухом. Кожа лица цвета молока, разбавленного водой. Что-то нездоровое было в розоватости щёк. Над щеками топорщились большие уши. С толстыми хрящами, белые, скорее похожие на гипсовые слепки. Щёлкни по такому – оно разлетится на мелкие осколки. Из-за этих ушей не сразу приходило на ум, что должны быть и глаза. Они были. Маленькие. Зрачки светлые плоские, как канцелярские кнопки, – без всякого выражения. Но, всматриваясь, и чем пристальней, тем всё явственней, можно было заметить в них, как притаившееся беспокойство перерастает в тревогу, а тревога – в испуг. И казалось, вот-вот Колыско втянет голову в плечи. Не оттого ли его сутулость?..
Его большие руки с пухлыми пальцами далеко высовывались из узких рукавов какой-то серой школьной курточки. Оказалось, руку его можно было сжимать, как сырую глину. Рука была липкой и холодной.
У них пропало желание говорить с ним. Спросили его о каком-то пустяке, и ушли, изрядно озадаченные.
– Слушай, – сказал Рязанцев по дороге, – они же, можно сказать, земляки...
– Как выяснилось. Только что из того?
– Странно. Слушай, помнишь, что мы в последний раз подписали? В столовой, помнишь?
– Очередную бумагу.
– Какую бумагу?
– Ну? Какую?..
– Протокол собрания прорабства. Понял?
– Собрание, – усмехнулся Солонин, – ты, я да наш друг Бочушевич.
Рязанцев даже вздохнул с облегчением. В душе он был благодарен Солонину за сказанное без нажима «наш».
– Забавно, а? – всё же выжидающе протянул он. – Ты не находишь?
– Да уж...
– Вот что. Давай-ка, съездим на этот «Пунане Рэт». На насосную «Водоканала», а?
– Придётся, – рассеянно согласился Солонин.
И они съездили. Поговорили. «Стыдобушки-то, конфузу-то! Полные штаны...» – стонал Рязанцев после.
«Да, работает у нас такой, – говорили им. – Нормально работает. Бочушевич? Часто бывает, помогает ему» – «А говорил ли Колыско такое, что вот, мол...» – «Нет, – куда прохладней отвечали им. – Такого не говорил. А вы, собственно, кто такие? Зачем приехали?.. Если по делу, то давайте о деле. Интриги ваши нас не интересуют...» И разговор замерзал окончательно. Правда, на «Пунане Рэт» они узнали, что накануне пуска первой цеховой линии Колыско действительно заболел. Сообщил им об этом Бочушевич по телефону. Сам он приехать не смог, был занят. Пуск отложили, к счастью без скандала. Благо и причина – уважительная...
Теперь и дня не проходило, чтобы они не вспоминали о Колыско. Стало ясно, что без помощи его самого им не разобраться. Но поможет ли он? Они пытались говорить с ним. Дело это оказалось безнадёжным. Тот только таращил свои побелевшие от страха кнопки и на все вопросы твердил одно: «Ничего я вам не скажу. Вы с ним живёте, вы его друзья. Вы вмеcте с ним хотите погубить меня». – «Дуролом! – горячился Рязанцев. – Да ты сам себя закопаешь скорее! За что хоть он на тебя взъелся? Объяснить-то можешь?..» – «Ничего я вам не скажу, – голова его втягивалась в плечи, словно на него замахивались. «Полюбуйся, – устало цедил Рязанцев. – В наше-то время встретить такого телка. Такого крепостного, забитого мужичка. И он занимается автоматикой! А?..» – «Ты хоть знаешь, что он на тебя строчит в управление?» – спрашивал Солонин. «Вы вместе строчите». – «То есть как вместе?!» – оторопело дёргался Рязанцев. «Вы подписываете». – « Верно, чёрт возьми, – досадливо морщился Рязанцев. – Откуда ты только знаешь?»
Но Колыско молчал.
Они понимали, что обращаться к Бочушевичу за разъяснениями не имело смысла. Если тот играет в такие игры, то, в разговоре с ним надо иметь доказательства. Неоспоримые, вроде бумажек с подписями. Но главное, они так и не знали: зачем одному рыть яму для другого, а тому другому безропотно в неё лезть.
– Морду ему набить, и все дела, – Солонин тёр кулаком квадратный подбородок.
– А дальше что? Уехать? А сектант? Что с ним будет? Уехать... Летели сюда на крыльях, и вдруг – хватит, Европа надоела. Обрыдла, видите ли. А котельная? Работа в разгаре. Что Утятину-то говорить? Да и станет ли он слушать, когда Бочушевич для него незаменимая рабочая лошадь, какую попробуй найди. За такую он десять Колысок отдаст. А всё, что мы скажем, будет в глазах его сотрясанием воздуха, лирикой. Она же не акт о сдаче объекта в эксплуатацию, за неё премии не дают...
– Ладно, ладно, – обрадовался Солонин. – Подбиваем дела на котельной. Дожидаемся конца командировки и уезжаем. Уезжаем, прихватив Колыско.
– А что?! – Рязанцев недоверчиво взглянул на Солонина: не треплется ли. И уже увлечённый его предложением, сказал: – Тем более что пока Колыско находится в магнитном поле своего начальника–ямокопателя, мы вряд ли что узнаем.
– Вот именно.
– Утятина бы только уговорить.
– Тебе ли не уговорить, – усмехнулся Солонин. – Уговоришь. Приезжать по вечерам, видеть его постную рожу и тебе ведь надоело.
– Надоело.
К тому времени атмосфера в комнате с большим квадратным столом была уже иной. Рязанцева больше не трогали достоинства Бочушевича. По поводу листочков на стене он нет-нет да отпускал едкие шуточки, а Солонин в тон ему похмыкивал. Конечно, Бочушевич уловил перемену. Такого рода фотоэлемент был в нём чувствительный. И причину, судя по всему, искал недолго. Но внешне никаких признаков недоумения не выражал. Его обычная сдержанная доброжелательность оставалась прежней. Правда, наталкиваясь на холодок неприязни с нашей стороны, она становилась чуть более подчёркнутой. «Ну, и стойка! – думал Рязанцев, глядя в непроницаемое его лицо. – Как у вышколенного сеттера. И хвостом не вильнёт. – Тут же со злостью: – Ничего, внутри-то ты тоже мяконький. Небось, ломаешь головёнку: какого они мне петуха собираются подпустить?»
И он закидывал удочку:
– Максим, как ты смотришь на то, что мы с Солониным уедем? Подобьём на котельной бабки и уедем.
– Что я могу сказать? Жаль. Конечно, очень жаль.
– Мы ведь, – тянул Солонин, – и Колыско с собой увезём...
Бочушевич не ответил.
– И ты дашь добро. Так?
– Если он согласится.
– Сомневаешься. Ну, посмотрим. Твоё дело дать добро, ты понял? – Рязанцев с досадой ловил себя на том, что закипает. – Я ведь уже и с Утятиным говорил.
Это была неправда.
– С Утятиным?..
– Да, говорил.
– Ну что ж, думаю, пришлют кого-нибудь другого.
– Уж точно пришлют. Сюда-то...
Пора было звонить Утятину, чтобы не присылал продления командировки. К тому времени намечалось затопить первый котелок. У заказчика всё было готово для дистанционного пуска. Дня за три до него Рязанцев с утра поехал на почту. Вернулся к обеду. Увидел Солонина, сидящего на верстаке. Привалившись спиной к щиту, тот дремал.
– Чего там ещё? – толкнул его Рязанцев.
– Да-а. Строители подусуропили. Экскаватором не там копнули, ну и – разворотили питающую трассу по воде.
– Вот чёрт! Ехал и будто чувствовал, – Рязанцев сел рядом с Солониным, тяжело вздохнул.
– Погоди, может, быстро поправят. Как хоть съездил? Договорились?
– Захотел... С первого раза? – Рязанцев помолчал, потом продолжил, всё более оживляясь: – Пока не возьмёт в толк, с чего вдруг засобирались. «Из Прибалтики-то?! – говорит. – Куда столько желающих просится...» Ну вот, говорю, найдёте кого послать. Кого поощрить... Тут и искать не надо. В общем, он заколебался. «Подумаю», – говорит. Между прочим, спросил его: получил ли протокол общего собрания насчёт Колыско? Мол, Бочушевич просил узнать.
– Ну?
– «Нет, – говорит. – Какой протокол?» Напугался Утятин: «Что там этот Колыско? – спрашивает. – Натворил что-то?..» Да нет, говорю. Тут Бочушевич жалуется на него. С работой не справляется, прогуливает. «А-а. Ну, на этот счёт он мне докладную прислал. Снова просит лишить его премии». Оказывается, Колыско частенько сидит на голом окладе и командировочных. Уж так строго спрашивает Бочушевич с земляка. Принципиально. Даже Утятин это отметил.
– Да-а...
– А знаешь, Борис, они ведь и правда... из одной деревни...
– Из одной?!. – Солонин перестал болтать ногами, посмотрел на Рязанцева.
– Представь себе. Бочушевич увидел фамилию Колыско в списках выпускников курсов слесарей монтажников по КИП. Попросил направить его к нему на прорабство. Просьбу его уважили.
– Да-а... – задумчиво протянул Солонин. – Ты говорил, что он поедет с нами?
– Пока нет. Не сразу.
Несколько минут они молчали.
– Чего так сидеть, – сказал наконец Рязанцев, поёживаясь от холода. – Пойду, узнаю, что там у них. Надолго ли.
С подачей воды дело затягивалось.
Рязанцев ходил на оперативки, слушал, как строители били себя в грудь, обещая вот-вот дать воду. Тут вдруг выяснилось, что и теплотрасса у них не готова – некуда будет готовый пар девать...
С оперативок Рязанцев иногда уезжал на почту. В последний раз они поехали вместе.
– Ох, Рязанцев, утомил ты меня, дальше некуда! Ну, вы у меня допрыгаетесь! – шумел Утятин. – Я вас в такую консервную банку закатаю, что и света белого невзвидите!
– Всех троих. На Севера... – Рязанцев подмигивал Солонину. Тот кивал головой. – А ты как думал?! Я вас под Архангельск! На полгода!
– С переотметками, Анатолий Владимирович.
– Чёрта лысого! С продлениями! Вот так.
– Э-эх, – огорчённо стонал в трубку Рязанцев.
– Ладно, казанскую сироту корчить. Как там у вас?
– Воды всё ещё нет.
– А с паром? Нашли, куда девать?
– Тоже пока нет. С этим вообще дело затяжное. Так что мы, Анатолий Владимирович, привезём только процентовку. Заказчик хоть сейчас подпишет. На любую сумму, какую пожелаете...
– Хрен с вами! – бросил трубку Утятин.
Можно было уезжать. Но тут Колыско... Доставил хлопот: он вбил себе в голову, что его собираются уволить. Особенно его пугало ехать потом домой из Ленинграда за свой счёт. Рязанцев и Солонин, теряя терпение, втолковывали ему, что рассчитать его могли бы и здесь, на месте. Он не верил. Смотрел на них молча, затравленно.
Наконец пришла телеграмма, и Колыско смирился с мыслью об отъезде только потому, что это был приказ из управления.
Настал день отъезда.
Они не предполагали, что Бочушевич придёт на вокзал.
Рязанцев, томясь последними минутами, присутствием Бочушевича, только сейчас стал объяснять ему положение дел на котельной.
– Не надо, Виктор, – перебил тот. – Я знаю, у тебя всё в порядке. Вы многое успели, спасибо. А пустить, сами пустим. Дело не в этом. Жаль, что именно ты уезжаешь...
– Другого пришлют. Не хуже, – буркнул Рязанцев, глядя куда-то мимо велюровой шляпы. – За что ты на чудака бочки катил, вот что мне скажи? Ведь одной такой раздавить можно... – и он посмотрел ему в глаза, презрительно оттопырив нижнюю губу.
Бочушевич не смутился, не потупился. Сейчас в нём не было той гнетущей неловкости, которую он испытывал порою в присутствии Рязанцева. Шляпа не давила по ободу, рука с портфелем не пряталась за спину. Он хотел что-то сказать. Из груди его вырвался звук, похожий на тот, с каким откашливаются от сухости в горле. Но узкие полоски губ так и не разжались.
В управлении, когда они туда пришли, дела сложились так, что кому-то из них надо было срочно выезжать в Череповец. Требовался опытный пирометрист. Поехал Солонин.
Где-то через месяц он получил от Рязанцева письмо из Архангельска. «Старик, многое прояснилось, – писал тот. – Ты, конечно, догадываешься, я говорю о Колыско. Он здесь, со мной. Звать его Кондрат. Тут, брат, с этим Кондратом целая история. Кто бы мог подумать? В двух словах не расскажешь, но попробую. Оба они с Бочушевичем из глухой деревни в Полесье. Она и называется-то Глуховичи. Так вот, был мужик крепкий. Одних лошадей имел восемь. Дед Колыско, по бедности, не раз подряжался к деду Бочушевича батрачить. Знали они друг друга с детства. Между ними было что-то вроде привязанности. А тут 29-й год, коллективизация. Крепкий мужик угнал свой скот на лесной дальний хутор к родичу. Стали искать. Дед Колыско догадывался, где могло быть добро Бочушевича, но помалкивал. Думал отмолчится. Но взяли его за яблочки, мол, мироеда покрываешь, кулака. Давили, пока не вывел он новые власти на тот хутор. А чуть позже, увезли из деревни старика Бочушевича. С концами... Больше не объявлялся. Это главное...
Теперь протоколы и прочие кляузы. Бочушевич посылал только одну докладную в месяц. Чтобы тому не платили надбавок. Остальные бумажки он только показывал ему. Запугивал. Мол, стоит мне только пальцем шевельнуть, как тебя уволят. Да ещё по статье, с которой тебя никто не возьмёт на работу наладчиком. А тот, дурак, всему верил. Ну, сыны крестьянские!.. Максим-то постарше, да и выбрался из деревни намного раньше. И человек он другого замеса – быстро обтесался. А такой, как Колыско, по сути своей долго ещё будет оставаться адвентистом седьмого дня. Что же касается нашего Авеля, его безропотности в руках Каина, то она из чувства вины за деда перед всеми Бочушевичами. Он смиренно подставил плечи под крест и понёс его на горушку с названием Голгофа. Понимаешь? Вот откуда это поведение агнца, обречённого на заклание. Помнишь, дело с бюллетенем? А то, как он на улицу босиком прогуливался? Мы с тобой догадывались, что всё это из одной песенки. Так оно и было. Это Бочушевич «посоветовал» ему заболеть. Зачем? Бочушевич не хотел пускать линию, недоукомплектованную оборудованием. Оно понятно, уж сдавать, так когда всё крутится. Куда убедительней. Тут тебя и по головке погладят, и молодцом назовут. Но заказчик давил. Мол, давайте сначала промежуточный акт, а там видно будет. В глазах Бочушевича это был бы чистой воды показушный пуск. И он пошёл на «хитрость» – приказал рабу Колыско срочно заболеть. Колыско помог – заболел по честному. Колыски иначе не умеют.
Теперь. Помнишь, он всё сидел на воде с хлебом? Так вот какая штука. У него две сестры. Сначала старшая уехала из дома в Мозырь, потом младшая. В «большую жизнь» уехали. Обе устроились на стройку, жили в общаге. Строили-строили они чего-то там в Мозыре, а потом вернулись домой в деревню к матери. И каждая привезла старухе по птенцу в подоле. Пришла нужда Кондрату зарабатывать на корову и на прочее для птенцов. Вот почему он так боялся увольнения. Помнишь его лицо, когда он говорил: «А домой мне потом за свой счёт ехать?» Нам тогда это показалось крохоборством зануды. Да, брат...
Сейчас Кондрат ничего. Оттаивает, хоть у нас тут уже прохладно так, что сопля в ноздре замерзает. Помаленьку соскребаем с него сермяжную шелудивость. К делу он оказался весьма способный. Деревенскому, когда он беззащитно-голенький, когда попадает в необычные для себя условия, одна дорога – в любое дело. И – с головой. И уж тут он бывают не чета нам, горожанам. Правда, жизнь их порою так перелицовывает! И как порою уродливо. Куда только девается то чистое, непосредственное, что они приносят из своих глухоманей. Но в дело они лезут глубже нас, серьёзней. Да.
А у Колыско прибавилось угрызений. Шутка ли, нас с тобой за душегубов принял. Погоди, получишь от него покаяние. Сдаётся мне, что он глубоко верующий. Уж очень стойкое в нём чувство вины. И потом, слышал бы ты, как душевно произносит он: «по совести». Знаешь, с каким-то смиренным, не брызжущим фанатизмом. Чёрт с ним. В конце концов, это его дело...»
Письмо заканчивалось планом, по которому Рязанцев собирался выдернуть из Череповца Солонина.
Вскоре Рязанцев получил на своё имя сорокарублёвый перевод. На обороте отрывного листка было написано: «Старшему инженеру Рязанцеву! Вверенное мне Управление пуско-наладочных работ вносит посильную лепту в дело приобретения коровы для нужд одного из наших сотрудников. Солонин».
«Сукин ты сын, Солонин. Письма от тебя не дождёшься», – усмехнулся Рязанцев, пряча деньги в карман.