Стихи и проза | Мост, пролётка и Нева |
|
Друзья мои - армейские радисты
лирическая повесть
(продолжение)
«СПА – СИИ – ТЕЕ!»
Радио класс. У дверей доска. На стенах плакаты, объясняющие работу блоков аппаратуры. Длинные чёрные столы с коричневыми скамьями. Школьный класс, да и только. Правда, на столах были закреплены телеграфные ключи с черными и коричневыми пластмассовыми головками. Рядом с каждым ключом розетка.
Когда мы вошли, на подоконнике сидел младший сержант. Рядом с ним стояли двое. Увидев нас, они ухмыльнулись.
– Пополненьице, ёс твою двадцать, – сказал, потирая руки, маленький, плотный, у которого крупный качан головы лежал на покатых плечах. Похоже было, что весь материал, из какого делали этого человека пошёл на плечи, голову, туловище и ноги. На шею его не хватило.
Ни он, ни другой, белолицый, со светлым чубом, не успели сказать нам ничего такого, что было бы не очень приятно услышать, как вошёл лейтенант.
Младший сержант дал команду:
– Смирно! – и отрапортовал.
Озабоченный взгляд лейтенанта прошёлся по нашим лицам.
– Остальные прибудут позже, – сказал он и продолжал. – Фамилия моя Аношин. Я командир взвода связи, а он, – лейтенант посмотрел на младшего сержанта, – младший сержант Кулинич. Командир радиоотделения. Ему поручено проводить с вами практические занятия по изучению азбуки Морзе. Со временем, у кого дело пойдёт, будут зачислены на должность радистов в дивизионы или в Подразделение Боевого Обеспечения. Кулинич, приступайте.
Лейтенант направился к старикам. Они сидели за последним столом.
Кулинич, с узкими, плотно поджатыми губами, словно на кого-то рассерженный, сел за маленький стол. Склонился над прибором с рычажками.
– Так. Слушать меня внимательно, – повелительным тоном произнёс он. – Всем сесть за столы. Достать из ящиков столов наушники. Включить в розетки вот так. Включили? Надеть наушники. Одно ухо не закрывайте полностью, чтобы слышать меня.
В наушниках стоял шум. Младший сержант нажал ключ на своём столе, и я услышал какой-то короткий громкий писк.
– Это буква «е». Звучит: «ти». Так в азбуке Морзе поётся эта буква. Понятно?
Мы обалдело закивали головами. Уж очень странным показалось, что промелькнувший звук на самом деле буква. Да ещё «поётся». Вот тебе раз!
– Постарайтесь запомнить звучание. «Ти!» – коротко пропел Кулинич и сделал паузу. – А это, – я услышал писк, но долгий по сравнению с «е», – это буква «Тэ». И звучит, а по-нашему поётся: «Таа».
– «Е» – это точка, а «Тэ» – это тире! Всё понятно, – сказал кто-то из наших.
Кулинич встал. Вышел из-за стола.
– Никаких тире и точек! – он сердито рубанул воздух. – Запомните: никаких тире и точек. – Перфильев съёжился под недовольным взглядом Кулинича. – Каждая буква имеет свою мелодию! Её-то и надо запоминать. Не вздумайте мне считать точки и тире! – Кулинич с трудом оторвал взгляд от Перфильева, сел за пульт. – Внимание, – он прерывисто нажал на ключ, – Что вы услышали? – Кулинич посмотрел на Почукаева, – скажите вы.
– Я услышал: «ти – таа – таа».
– Садитесь. Верно. Это буква «Вэ». А поётся она так: «Ти – таа – таа». Или – для запоминания: «Спа – сии – тее!»
Мы переглянулись. Строгий наш учитель, не обращая внимания на недоумение, которое вызвало это потешное «спасите», продолжал:
– Это придумано, чтобы облегчить запоминание. Когда вы узнаете все буквы и начнёте осваивать передачу, то вы сами будете напевать их, выстукивая на ключе. Ясно?
Мы закивали головами.
– Теперь внимание! – Кулинич нажал ключ. – Какая это буква?
– «Е», – хором ответили мы.
– Так. А эта?
– «Вэ».
– Спасите! – вырвалось у меня.
В хоре голосов Кулинич расслышал – таки. Он встал, посмотрел в мою сторону.
– Не вытаскивайте из своей головы «спасите». Про себя пойте. Ясно?
– Ясно.
– Внимание! А эта?
– Тэ.
– Как она звучит?
– Таа.
– Теперь послушайте, – Кулинич нажал ключ. – Что это такое и как звучит? Кто скажет? Ну?..
– Рядовой Первухин. Что это за зверь не знаю. Но поётся так: «таа – таа – ти».
– Верно. Только «ти» надо произносить короче. Это буква «Гэ», а не зверь. Для запоминания: «пее – рее – кат!» Последний слог – коротко.
Морзянку по радио слышал каждый. Мне раньше она казалась скучным винегретом из однообразного писка. И в то, что кто-то всё это понимает, верилось с трудом. Вернее, казалось, что уши у таких людей не нормальные – устроены не так, как у всех. И вдруг оказывается, всё куда проще: «спасите!», «перекат!». Эти песенки прямо застревают в голове, и перепутать их трудно. Так я теперь думал.
Следующая буква, которую мы узнали, была буква «Бэ». Пелась она: «Я – пом – ком – взвод».
Кулинич писал своим ключом то одну уже знакомую букву, то другую. Отгадывали мы с азартом. Занятие стало походить на прогулку по грибы в лес, в котором много белых. Лишь один Кулинич, знаток этого леса, не разделял нашего веселья. Он хмурился и нетерпеливо постукивал свободной рукой по столу, требуя внимания.
Младший сержант выдал нам по листу бумаги и карандашу. Теперь мы должны были не вслух выкрикивать, а записывать услышанное. Оказалось, это уже не так-то просто. И мелодия – вот ведь только что ты её помнил и сейчас помнишь, а что за буква – сходу не сообразить.
Кулинич, видя наше замешательство, повторял знак раз за разом. Мелодия стояла в ушах, а глаза поднимались к потолку, будто на нём можно было прочесть эту букву.
Дело заладилось сразу только у Перфильева. Я с удивлением смотрел на его лист бумаги. Там появлялись буквы. Перфильев сиял.
– Слушайте и вспоминайте. Вспоминайте и слушайте, – хмуро повторял Кулинич.
...Занятие закончилось. Уходя, мы заметили, что один из стариков за последним столом работает ключом, а другой – принимает, записывая. Тот, что передавал, водил пальцем левой руки по бумажке с печатными буквами. Буквы были расположены колонками.
В классе тихо. Пулемётные очереди морзянки слышны как из репродуктора. И опять показалось мне всё это винегретом из каких-то писков – ни одной знакомой буквы я не уловил. Даже подумал: не дурака ли валяют эти двое. Тот, что принимал, сидел небрежно откинувшись. И писал он с какой-то странной ленцой. Успевал и на ногти взглянуть, и зевнуть, и переносицу почесать карандашом. Неожиданно я почувствовал, что передававший наддал, звуки посыпались будто искры. Но его приятель, как ни в чём не бывало, продолжал не спеша водить карандашом по бумаге.
– Только пыль столбом, – тихо сказал Почукаев.
– И всё в глаза... – заметил так же тихо Первухин.
СВИСТОПЛЯСКА
Примерно половина алфавита была освоена. Приступили к изучению цифр и кодовых фраз.
Цифры нам понравились сразу. Любая из них, по сравнению с буквой, звучит дольше. Потому что цифра состоит из большего количества точек и тире. И напевались они забавно. Скажем, двойка: « Я – на – гор – ку – шла». Пятёрка: «Ско – ро – бу – дет – пять», семёрка: « Дай – дай – за – ку – рить». Пока слушаешь такую долгую песню, есть время вспомнить, что это за цифра. И чем резче, сжатее выстукивает ключ, тем напевнее она звучит в наушниках.
В конце каждого занятия, Кулинич давал контрольные на те знаки, которые были уже нам известны. Текст передавался по группам. В группе пять знаков. Знак от знака отделяется паузой. Такая пауза называется разделом. Между группами раздел даётся более продолжительный, чем между знаками.
Справлялись с этими контрольными почти все одинаково. Выделялся Перфильев. Ошибок он делал значительно меньше остальных. Он играл на гармошке. Играл фальшиво, но бойко, не смущаясь. Свои успехи в радио классе Перфильев объяснял музыкальным слухом. Да и мы были склонны думать, что тут не без этого. Удовлетворение от своего превосходства над нами он пытался скрыть, но оно пёрло из него, как выкипающее молоко из кастрюли. Слишком уж серьёзен был он, когда шутил:
– Где уж вам, сидите дома...
На вопросы Кулинича первым тянул руку Перфильев. Щёки его покрывались румянцем, он вскакивал и как-то суетливо, взахлёб спешил своим ответом попасть в точку. И если не попадал, что случалось с ним редко, то садился на место с таким видом, будто уступал лишь потому, что перед ним более старший по званию.
В радио класс иногда заглядывали Карагодин или Аношин. Прижав к уху резервный телефон, они подолгу стояли за спиной у кого-нибудь из нас и сверяли услышанное с записью. Во время контрольных я этого просто не выносил. Карандаш мой, споткнувшись, застывал на месте.
– Принимайте. Надо привыкать, – бывало, услышишь у себя над головой.
Буквы и цифры Кулинича становились всё сжатие и напевнее. Разделы между знаками, казалось, увеличивались. На самом же деле незаметно росла скорость передачи и, следовательно, скорость приёма.
И вдруг... началась свистопляска. Знакомые знаки перестали узнаваться. Разделы между группами принимались за разделы между знаками. Точка или тире одной буквы перескакивали к другой. Получался совсем новый знак. Или же звучала одна буква, а слух почему-то делил их на две разные. Это было неожиданным для нас. Особенно, когда дело доходило до продолжительного приёма группового текста. Напевность превращалась в монотонность, внимание рассеивалось. И чтобы вновь сосредоточиться, надо было снова и снова напрягать его. Это требовало больших и постоянных усилий. Но они у нас не могли быть продолжительными. Не получалось. И потому вдруг, совершенно некстати думалось о каком-нибудь пустяке: «Надо бы купить зубную щётку. Прежняя уже истёрлась. Щетина лезет. В зубах застревает. Неприятно... А стельки?.. Такие хорошие войлочные стельки. Были. Куда-то запропастились. Спёрли что ли?..»
А в это время левая рука Кулинича бежит по строчкам текста. Откуда-то, со дна моря доносится до меня чужой писк морзянки, вникнуть в который, сейчас не в силах.
Наша краса и гордость – Перфильев стал пропускать текст целыми сериями групп. А однажды за всё занятие он так ничего и не записал. Сидел неподвижно, хмуро уставясь в стол. Кулинич повторял в сторону его опущенной головы:
– Сосредоточиться! Не расслабляться, принимать!
Все мы барахтались. Барахтались отчаянно в этой мешанине звуков. Порою со страхом смотрел я на свою правую руку: «Что она пишет?»
Перфильев всё чаще и чаще сидел, опустив голову. Карандаш его то клевал бумагу, то надолго застывал в руке. Вдруг он бросал его и, весь, подавшись на локтях вперёд, слушал.
Ему приходилось туго. В конце концов, Кулинич был вынужден специально для него давать текст так медленно, растягивая буквы, как он давал нам его в самом начале. Это смущало Перфильева. Он густо краснел. Он потерял прежнюю уверенность в себе. Неожиданное падение парализовало его волю. В бессилии своём он смотрел на окружающих так, словно его сглазили.
Как-то Кулинич бился с Перфильевым, который записывал вместо «к» – «т» и «а». Он не слышал слитности одного знака. Уставший Перфильев, с каплями пота на лбу, вдруг с силой бросил карандаш так, что отскочило остриё грифеля.
– Не могу! Не хочу... – глухо сказал он. В глазах у него стояли слёзы. Перфильев уткнулся в согнутую руку, плечи его дрожали.
– Надо мочь... А не можешь, тогда к чёртовой матери... – после долгого молчания, сквозь стиснутые зубы, спокойно произнёс Кулинич.
– Перфильич, брось хандрить. Семечки всё это, – сказал Первухин. – Тебе устаканиться надо и всё пойдёт... как бывало.
– Смеёшься? – Перфильев уже сухими глазами посмотрел на Первухина так, как смотрит зверь на человека, который тащит его живьём из норы.
– Да какой же тут может быть смех, – осёкся Витька.
Перфильева вызвал к себе Карагодин.
– Не надо расстраиваться, – сказал ему капитан. – Не у всех это дело пойдёт. Отсев неминуем. Получите другую специальность. Можете остаться в связи. Хотите? Телефонистом.
Перфильев кивнул головой.
После его ухода из радио класса следующим на очереди был Саламатин. Так всё складывалось. Тем более, что принимал он слабее остальных. Почерк у нас с ним был одинаковый. Корявый, неразборчивый. Да и странно было видеть в его широкой ручище хрупкий карандаш. В глаза бросалось: карандаш не для Саламатина. Но чем дальше, тем меньше делал он ошибок. Более того. Уравновешенный Саламатин первым из нас начал принимать текст с отставанием на один знак. Выяснилось это неожиданно. Заметил Кулинич. А заметив, похвалил с явным удовольствием.
О таком приёме мы уже были наслышаны. Хороший радист записывает текст с отставанием на пять – десять знаков. Нам и вообразить такое было трудно.
Мы подсаживались к Саламатину и с тихой завистью следили за его работой. Вот Кулинич даёт знак раздела, следуют один за другим пять знаков, вот снова звучит раздел, за ним первый знак новой группы, а Саламатин без паники, не суетясь, выписывает ещё последний знак предыдущей группы. А тот, с которого начинается новая группа, он держит в памяти – в голове.
– Ас эфира, – с восхищением произносит Первухин. – Наш. В собственном коллективе вырастили. Живого видим перед собой. Дайте мне его руками потрогать.
Ушёл Перфильев. Какое-то время первым среди нас считался Почукаев. Но вот лидерство перешло к Саламатину.
– Ничего, Саламатин, походи пока в отличниках... Я разрешаю, – не унывал Толька.
У меня и Первухина дела шли неважно. Приём с отставанием казался для нас недосягаемым.
– Хоть бы буквы все не перезабыть до завтра, – кисло улыбаясь, твердил Витька.
Первухин будто в воду глядел.
– Ваши контрольные самые худшие, – сказал мне однажды Кулинич. Он помолчал и добавил. – Уже который день...
Я и сам чувствовал, что дело моё табак. Перфильев был первым. Не моя ли теперь очередь?
Сижу в радио классе. На голове наушники, в руках карандаш, а мысли расползаются, как сырая промокашка. И звучащий текст живёт где-то помимо меня. Лихорадочно записываю один-два знака и чувствую, как расслабляется и тает внимание. А знаки летят. Мимо. Они не ждут, пока я приду в себя.
Я стал забывать мелодии.
– Ну, вспомни, вспомни, – повторял мне Кулинич, уже в который раз буквально то по слогам, то молниеносно выстукивая знак. И знак приходил ко мне в виде загогулины на бумаге, но после долгого и мучительного напряжения.
– Надо принимать и принимать – единственное лекарство... Даже тогда, когда записываешь явно неверно, – продолжал твердить Кулинич, но в голосе его звучала усталость и нетерпение. Ему начинала надоедать эта возня со мной.
Советы помогали мало.
Первухин посматривал на меня со страхом. Он видел себя следующим...
Сам я, отчаявшись, думал порою: «Хватит! Чёрт с ним!.. Подумаешь... Ну, буду телефонистом, огневиком – какая разница... Лишь бы время к дембелю летело...»
Я ждал вызова к Карагодину.
И тут... Почукаев... Как-то вечером в казарме он подошёл ко мне со стариком Васей Жеребцовым.
– Что, Серёга, ёс твою двадцать, зачикался?! – со смехом сказал Жеребцов. Он сложил три пальца перстом и повертел ими у моего носа. – Салага, морзянка – это тебе не хухры-мухры! Думали – трали-вали! Ан – нет!..
– Ладно, Васька, будет куражиться, – оборвал Почукаев. – Серёга, сам видишь, Кулинич на тебе скоро крест поставит. Ты ему надоел. Так что, давай, попросимся у Старостина сейчас в радио класс. Вот он, – Толька кивнул на Жеребцова, – тебе постучит.
...С того дня, каждую свободную минуту я спускался этажом ниже, разыскивал Жеребцова и уговаривал его пойти со мной в радио класс. Васька фордыбачился, требовал «пищевой компенсации» – всё не задаром. Оставалось только зажать под мышкой его голову, благо роста он был невидного, и держать так, пока он не закричит:
– Ладно, ёс твою, пошли! С тебя три куска схара...
Мы привыкли к передаче Кулинича, и поэтому я не сразу принял почерк Жеребцова. Он мне почему-то не нравился, и я возмущался вслух.
– Молчи, салага! – кричал на меня Васька. – Принимай!
Частенько Почукаев помогал мне ловить Жеребцова и приводить его в радио класс. И когда Васька садился за пульт, Почукаев принимал тоже. Вскоре к нам присоединился и Первухин.
Жеребцову быстро надоедала черепашья скорость, на которой мы работали. Всё-таки у него был второй класс и он уже вовсю работал по первому. В конце концов, уговорили и второго старика – Лобановского. Оба они садились за пульт по очереди.
Несмотря на дополнительные тренировки, похоже было, что я топтался на месте. С головой моей творилось что-то неладное. После занятий она звенела, как тугой мяч. В ушах стоял прерывистый писк. Покоя он не давал и ночью. Когда я рассказал об этом ребятам, Первухин заметил:
– У меня тоже. Так ведь и спрыгнуть не долго...
Я разучился читать. Увидев печатное слово, в книге ли, на плакате ли, я его выпевал по буквам. Эдакие вокализы про себя. Нельзя сказать, чтобы такое положительно сказывалось на моих успехах. Дошло до того, что Лобановский плюнул и махнул на меня рукой. Оставался Жеребцов. Он издевался надо мной как хотел, но всё-таки в класс приходил.
Наконец меня вызвали к Карагодину. Капитан молча сидел, искоса поглядывая в мою сторону. Говорил лейтенант Аношин.
– Рудолин, догадываетесь, зачем вас вызвали? Мы решили вас отчислить.
Признаться, я уже слабо верил, что выкарабкаюсь из своего положения. Часто мне становилось совестно перед Жеребцовым и Лобановским за впустую потраченное время. И потому я не знаю как, с чего у меня вырвалось:
– Товарищ лейтенант, можно ещё подождать? Ещё неделю.
Офицеры переглянулись. Капитан встал, отошёл к окну. Щёлкнул портсигаром. В нём всегда лежала единственная папироса. Капитан бросал курить. А доставал он портсигар, видимо, для того, чтобы убедиться, что папироса здесь, при нём. На всякий случай.
– Неделю мы вам дадим, – сказал он. – Потерпим...
Внутренне я как-то сразу успокоился, смирился с ожидающей меня перспективой...
Но за эту неделю у меня появилось такое ощущение, будто кто-то расставил в моей голове всё содержимое по местам. Я с удивлением заметил, что, принимая текст, я писал, не задумываясь, а записи, как ни странно, имели допустимое количество ошибок.
Полоса свистопляски проходила у каждого по-своему. Но проходила. Не у всех, правда...
Неделя истекла, и меня опять вызвали к капитану.
– Кулинич доложил, что вас стоит оставить, – сказал он. – Но не думайте, что это всё... Мы только начали. Вопрос об отчислении ещё не раз возникнет... Так что не обольщайтесь.
НА ВТОРОМ ЭТАЖЕ
К концу подошёл «курс молодого бойца».
Капитан Карагодин с Аношиным устроили нам контрольные испытания. К тому времени треть нашей группы навсегда покинули радио класс. По итогам испытаний Почукаева, Саламатина, Первухина и меня зачислили в отделение радио ПБО – подразделения боевого обеспечения. Быть ли нам радистами, всё ещё оставалось под вопросом. Основное обучение только предстояло.
По случаю окончания курса было проведено торжественное построение всей бригады. Затем военно-спортивные соревнования. На «полосе препятствий» выступил Витька Первухин. Конечно, все салаги пришли болеть за него. Столпившись у «полосы», мы кричали:
– Первухин!
– Первухин, жми!
– Дави их!..
Кого это «их» – вслух не произносилось. Было и без того ясно.
– Ишь, цыплята распишшались...
– Сейчас вам загнут салазки, – ворчали старики.
Время Первухина оказалось лучшим. Тогда старики заговорили по-другому:
– Ему, огурцу зелёному, и положено ползать.
– Мы своё отползали. Теперь ваша очередь...
– Пускай порезвится, коли в охотку.
– А чего ему? Дорвался! Полосы сроду не видал!
В тот день после обеда состоялось великое переселение народов. Большинство покидало третий этаж. С матрасами, с пожитками перебирались в подразделения, где теперь должны были служить.
ПБО размещалось на втором этаже нашей казармы.
Кулинич, Лобановский и Жеребцов нас уже ждали.
Мы вошли в казарму и увидели голые сетки «верхней палубы».
– Васька, – устраиваясь, сказал Почукаев Жеребцову, – я твой матрас наверх закину. С чего это мне наверху, а тебе внизу?..
– Я тебе, ёс твою, закину! Тебе ещё как медному котелку трубить, ещё належишься внизу, – сердито ответил Жеребцов, подавая Тольке подушку.
Вечером, чуть отвернув углы матрасов, мы сидели на нижних койках. Почукаев настроил гитару, тронул струны и Валерка Лобановский, опуская белёсо-поросячьи ресницы, запел:
Сиреневый туман над нами проплывает,
Над тамбуром горит вечерняя звезда...
Вокруг столпились. Старики посверкивали свежестриженными затылками. Затылки благоухали одеколоном «Гвардейский». Опрятным видом своих голов слушатели и исполнители были обязаны Почукаеву.
Дня два тому назад, лязгая длинными ножницами, похожими на портновские, Толька пришёл сюда и предложил свои услуги. Встретили его недоверчиво.
– Обкорнает.
– Как пить дать, обкорнает.
– Катись, катись отсюдова, пакостник.
Почукаева такой приём не смутил. В конце концов, он нашёл одного смельчака. На халяву-то!..
– Посмотрим, – сказал парень, – пусть только испортит... Живым не уйдёт. – С этими словами он достал из кармана зеркальце, и отдался в руки Почукаева.
Толька развернул полотенце, в котором у него лежала машинка, металлическая расчёска и опасная бритва. Не спеша, расправился с клиентом. Парень встал и, не отрываясь от зеркальца, спросил:
– Где служить будешь?
– Во взводе связи.
– Запомним.
Пока Почукаев занимался парнем, подходили любопытные. Присматривались, критиковали. Однако из критиканов образовался слабый ручеёк желающих постричься тоже. Вскоре этот ручеёк вылился в маленькую речку под названием: очередь.
Почукаев почувствовал себя на коне. Он потребовал, чтобы клиенты не с полотенцами подходили, а с простынями. Усадив очередного, словно скульптор, ожидающий минуты вдохновения, кружил он вокруг, приговаривая:
– Это убрать, это оставить...
Иногда Толька устраивал себе затяжные перекуры. Частично обработанный клиент, сидел в эти минуты смирно и терпеливо ждал.
– Ну, ты, мастер...
– Дело делай, – шумела очередь.
Так в течение одного вечера Почукаев обесславил всех прежних парикмахеров ПБО.
Благодаря ему и Первухину, мы влились в дружный коллектив второго этажа без особых трений. Правда, первое время Лобановский, Жеребцов и прочие старожилы бесцеремонно, будто к себе, залезали в наши тумбочки. Брали они сапожные щётки, гуталин, асидол – всё необходимое для наведения марафета. Им это было весьма удобно: своё экономилось (если оно было), а кирзовые сапоги, даже голенища, блестели как хромовые. Тумбочки, как и кровати, стояли в два этажа, так что старикам не надо было лишний раз нагибаться. Всё это нам не очень-то нравилось. И накладно к тому же. Приходилось часто бегать в военторговский ларёк. Не удивительно, что на этой почве полного пренебрежения к нам, Почукаев грозился злостных халявщиков больше не стричь. Но они, чувствуя, что до следующей стрижки ещё далеко, слушали его рассеянно.
После долгих препирательств, старики стали пользоваться содержимым наших тумбочек осторожно. Скажем, я пошёл умываться, а лучший вычислитель бригады Костя Рогов в это время полез в мою тумбочку. Полез с видом проверяльщика: нет ли там чего не положенного по уставу для салажни...
Конец такому безобразию положил Первухин.
Жеребцов не любил махорку. Он курил «Беломор». Ну, прямо – графья в солдатской казарме... На папиросы нужны были деньги, и они у него водились. Присылал Лопатин. Закадычный друг Жеребцова. Демобилизовавшись в прошлом году, Лопатин уехал к себе на родину в Кострому. Жил с матерью – ещё не женился. Работал на монтаже высоковольтных линий. Жеребцова не забывал. То трояк, то пятёру присылал в конверте с письмом. Когда не о чём было писать, то так – без письма. И вот Витька пристал к Жерецову:
– Вася, дай рубль. В долг.
– Зачем тебе? – спросил Вася.
– Вообще-то это секрет, – вкрадчиво сказал Первухин, – ну, да ладно. У моего друга день рождения надвигается. Понимаешь?
– Я его знаю? – задумчиво спросил Жеребцов.
– Нет, не знаешь. Он в первом дивизионе. Земляк, вместе призывались.
Вася подумал ещё.
– Вечером дам, – сказал он.
– Перевода ждёшь? – улыбнулся Первухин.
Жеребцов понял, рассердился:
– Сказал тебе, ёс твою, вечером! Значит вечером!..
– Вечером будет поздно, вечером у него день рождения.
Жеребцов, проклиная Первухина вместе с новорожденным, полез в нагрудный карман. Надо сказать, что оба этих кармана у Васи оттопыривались, будто в каждом из них по четвертинке кирпича. На самом деле они были набиты бумажками со схемами всевозможных приставок, сложными текстами радиограмм, составленных Васей для особых тренировок.
– Может, два надо? – спросил Жеребцов, доставая рубль.
– Спасибо, Вася. Хватит одного.
С зажатым в кулаке рублём Первухин помчался в ларёк. Купил три банки гуталина, коробку зубного порошка и пластмассовую линейку для чистки пуговиц. Всё это вместе с оставшейся мелочью завернул в белый лист, заранее взятый у Кулинича. На свёртке Первухин написал: «Василию Ж. от Виктора П. ко дню рождения» и положил его в тумбочку Жеребцова.
Первухину нужны были свидетели. В них недостатка не было. Многие, в том числе и Лобановский, ходили кругами возле койки Жеребцова, выжидая, когда он полезет в тумбочку. Зачем-то он, наконец, полез. Заметив свёрток, достал его. Прочёл надпись, развернул. За спиной раздался хохот. Жеребцов вскочил, бросил свёрток на кровать так, что посыпавшаяся мелочь со звоном запрыгала по полу.
– Ты-то, ты-то чего ржёшь?! – набросился он на Лобановского. В поведении Лобановского Вася усмотрел предательство.
– Жеребцов, ты не горюй. Я насчёт Лобановского ещё подумаю... – сказал Первухин.
– Со мной такие шутки не пройдут, – перестал смеяться Валерка.
– Ещё как пройдут, если я помогу... – сказал Жеребцов.
Саламатин сидел в стороне нога на ногу. Сцепленные пальцы рук лежали на колене.
– Всё-то норовите салаг оседлать, – сказал он с усмешкой. – Будто вам кто право такое дал. А не всегда выходит... Не всегда...
– Сиди, дояр, – циркнул Лобановский в сторону Саламатина.
Саламатин из Калининской области, работал дояром. Ещё на третьем этаже к нему подъезжали:
– Ну, вот как ты, Саламатин? Встал утром, прокашлялся, взял подойник, и айда на ферму бурёнок доить?..
– Дело-то тонкое, ручное... и как ты только справлялся?
– Мужик он видный, его коровы любили, – встревал защитник.
– Э-э, оболтусы, – качая головой, спокойно отвечал Саламатин. – Руками у нас уже не доят...
– Ну, а скажи, Саламатин, – не унимались оболтусы, – вот всё при молоке состоял, а отчего такой тощий? Не нравились что ли молочные продукты?..
– Сказано: трепачи... Что с вами говорить.
Как-то, желая видимо, сам пошутить в ответ на очередную подначку, Саламатин хлопнул по шее одного такого трепача. Казалось, шутя, хлопнул, слегка, а расспросы в прежнем тоне прекратились.
Сейчас, в ответ на замечание Лобановского, Саламатин сказал с улыбкой:
– Гляжу я на тебя, Лобановский. Значок носишь. «Отличный связист». И радист ты классный. В этом году отпуск получишь за службу, домой поедешь... А всё оболтус оболтусом...
Любил Саламатин это тихое, спокойное слово: оболтус.