Стихи и проза | Мост, пролётка и Нева |
|
Побеждённый и победитель
Давно пора было гасить лампу, ложиться, но Аркадий Владимирович всё ещё шелестел страницами, записывал. Мелко, разборчиво, красиво наклонёнными вправо буквами: «...картофель – растение семейства паслёновых. В зависимости от сорта имеет 4 – 8 стеблей. Листья прерывисто – непарноперестные. Венчик цветка пяти-членный, спайнолепестный...» «А что? – мысленно подбадривал он себя. – Может получиться очень даже интересно. Сначала, конечно, немного истории. О том, как картофель впервые завезли в Россию. Разойдусь – это уже по моей части. Потом перейдём к ботанике. Пусть они всё это когда-то проходили, но ведь наверняка выветрилось. Нет, должно получиться. Тут и пошутить можно будет. В меру, конечно. Им ведь только дай повод...»
Очень, очень давно не чувствовал он себя так хорошо. Казалось, мудрость понимания, мудрость снисходительности к подросткам открылась ему только сейчас. Выключив лампу, он ещё долго сидел за столом в темноте, тайно надеясь, почти уверенный, что и завтра эта мудрость не покинет его. Но утром, на вокзале, когда с диким буйством молодых не растраченных сил, с каким-то безудержным спортивным азартом, в течение нескольких минут вся группа штурмовала пустой вагон электрички, несмотря на его попытки навести порядок; когда сам он, потрясённый этим зрелищем, как в тумане оказался сидящим среди вмиг притихших девочек, тут же доставших книги и углубившихся в чтение; когда увидел, как остальные сгрудились вокруг двух скамеек пирамидой чуть ли не под потолок; когда услышал донёсшуюся из нутра пирамиды песенку под гитару, про незадачливого поварёнка, который каждый раз готовил королю на обед очередного министра и на сетования короля отвечал, не то сочувствуя, не то досадуя на свою оплошность: «У вас, ваше величество, министров, как грибов...» – Аркадий Владимирович понял со всей железной ясностью, что никакой беседы о пяти-членных, спайнолепестных венчиках не будет.
Время цветения прошло, за окном электрички мелькали неоспоримые доказательства осени…
Он был учителем истории. Суть предмета, от изначальных корней, представлялась когда-то ему чередой неких прекрасных обломков, сохранивших на себе окаменевшие отпечатки страстей, которыми жили угасшие во тьме веков людские скопища. Но чуть позже, остывая, он понял, что и обломков этих не существует. А сохранились лишь результаты их измерений, взвешиваний, то есть оценки. И эти оценки сделаны кем-то когда-то – до него. Теми, кто тоже растворился во времени. Он был вооружён или обременён – тоже вопрос – их знаниями. Настолько обширными, настолько убедительными, что отпадала необходимость противопоставлять, связывать с сегодняшним мимолётным часом, с его текучей, изменчивой – живой противоречивостью. Мучила относительность возможных оценок. Мучила, пока не растаяла слабо осознанная жажда попыток...
Он так давно вёл свой предмет, что затруднился бы сказать: любит его или нет. Когда-то, видимо, всё же любил. Но что, собственно, такая любовь? В ней не может быть радости, если не умеешь наслаждаться тем, что умеешь делиться своей любовью. Теперь, когда с годами пришла привычка к рамкам, это уже не имело особого значения. Их было много, всяких рамок. Рамки школы, рамки предмета, рамки программы, рамки урока, рамки поведения его и коллег, рамки поведения учеников, а между ним и учениками – дистанция. Скажем, от его стола до ближайшего ученического... Жизнь в обрамлённом пространстве шла размеренно, терпимо. Эта размеренность позволяла исключать неожиданности, по мере возможности, конечно. Следить надо было лишь за тем, чтобы оставаться в рамках и соблюдать дистанцию. Выходить за рамки было хлопотно, страшновато. Тут нужна была некая лёгкая дерзость, но она с годами утратилась, выветрилась, как выветриваются духи из открытого флакона.
Он не любил эти внеучебные мероприятия. Избегать их удавалось. Он вёл методический кабинет в РОНО и потому не был даже классным руководителем.
Вчера днём, когда узнал, что придётся ехать ему, он испытал неприятное ощущение. Словно спокойно переплывал широкую реку, и вдруг невидимой силой, тихо и неумолимо сошлась над ним вода. Это ощущение было ярким и сильным. Правда, оно быстро прошло, но облегчение не наступило. Толщей воды над головой оставалась неотвратимая необходимость: кроме него, больше некому. Он понимал, таково было стечение обстоятельств. И вместе с тем в тот же день вечером, когда ему пришло в голову провести с ребятами научно-познавательную беседу, чтобы как-то отвлечь их от возможного выхода за рамки, он вдруг почувствовал в себе прилив бодрости, надежду на то, что всё обойдётся. Но сегодняшнее раннее утро, самое раннее, сразу же принесло первое тягостное предзнаменование. Он брился. Его трёхлетний внук Славик, собираясь на свою «работу» в садик, бегал по квартире. Малыш ещё не усвоил слово «надо» и не имел должного понятия о слове «время». Славик подбежал и выдернул шнур электробритвы. Свою шалость он повторил несколько раз. Сначала Аркадий Владимирович пожурил малыша, потом строго прикрикнул, потом прикрикнул ещё строже. Хлопнуть же по попоке – не поднималась рука. А Славику хотелось, чтобы эта рисковая игра продолжалась. То, что она рисковая, он понял сразу: в его глазёнках так и вспыхнули искорки отчаянности. И тогда-то, разом, словно бетонной плитой, придавило Аркадия Владимировича горькое сознание своего бессилия перед маленьким человечком. Перед этим сгустком стихийной энергии, таким далёким от каких бы то ни было рамок. Он стоял перед малышом в полной растерянности. Видимо, он действительно был жалок в эту минуту. Мальчик вдруг смутился, перестал смеяться, отошёл в сторону. А он всё стоял, опустив руку, в которой жужжала электробритва...
Вагон мотало из стороны в сторону. Электричка, набрав скорость, рвалась за пределы города. Словно она – железная – истосковалась по свежему глотку загородных полей и лесов.
Аркадий Владимирович рассеянно смотрел в запотевшее окно. Он чувствовал себя усталым и разбитым. Как ему не хотелось ехать!.. Но день ещё только начинался. И не думать о нём, или думать о нём без страха, он уже не мог.
...Борозды картофельного поля тянулись далеко. Уже проплуженные, с присыпанной землёю ботвой, заканчивались где-то впереди у мелкого ельника. Если отсюда, с дороги смотреть на них, было видно, как поката земля.
Справа и слева уже работали, тоже, очевидно, приехавшие из города, с какого-нибудь предприятия. Пригнувшиеся вдалеке фигуры казались запятыми на строчках борозд.
– Здесь мы и умрём! – сказал Виталий Черепан, бросая рюкзак. – Вы, Аркадий Владимирович, возглавите похоронную комиссию. Вам это к лицу. Пожалуйста, позаботьтесь о живых цветах. Я не хочу лежать под бумажными. Правда, девочки, вы ведь тоже не хотите лежать под бумажными?
– Эй, Череп! Дуй сюда! – окликнули его.
Высокий, тощий Кривицкий забрался в пустой ящик, каким-то чудом сложился, чуть ли не вчетверо.
– Но-о! – крикнул. – Залётные!
Широкоплечий крепыш Бубнов изо всех сил пытался сдвинуть этот ящик. На помощь ему подбежал Черепан.
– Костя! Тарасов! А ты чего смотришь?! – крикнул раскрасневшийся Бубнов.
Навалились втроём.
– Тройка мчится, тройка скачет, только пыль валит с ушей! – орал во всю глотку довольный Кривицкий, размахивая вялым кустом ботвы.
Неожиданно Тарасов резко приподнял край ящика:
– Которые тут временные, слазь – кончилось ваше время! – И Кривицкий полетел головой в мягкую рыхлую землю.
– Болван! Причёску замусорил!
Девочки звонко смеялись, запрокидывая головы, обессилено хватаясь друг за дружку.
– Ой, мамочки!
– Ой, не могу, держите меня!
Маленький жилистый бригадир, в телогрейке нараспашку, сбив мятую шапку на затылок, отклячив зад, бил себя по коленям:
– Ай, черти! Во дают! Ну, рать налетела! – он слегка толкнул Аркадия Владимировича локтём: – Живые, черти! С такими от печали не усохнешь, а?!. – гоготал с искренним весельем.
Аркадий Владимирович тоже улыбался. Губы его были едва раздвинуты, он чувствовал, как воздух холодит затеплевшие зубы. Но чувствовал он и то, как сразу заболели мышцы щёк над скулами: ему ведь не было смешно. И то, что ему не было смешно, было для него тягостным до отчаяния. И, как человек, теряющий равновесие, хватается за ближайший предмет, он сказал:
– Ну что, ребята, может, приступим? – перелистнул блокнот со вчерашними благими записями, остановился на чистом листе: – Разбейтесь на пары, я запишу и буду отмечать работу каждой пары.
Его перебил подошедший Бубнов. Тяжело отдуваясь, он хмуро спросил, глядя в лицо бригадира:
– Слышь, мужик, это что, – он кивнул в сторону борозд, – всё нам, да?
– Вам, а кому же! – с задором ответил бригадир. Было видно, что он любуется здоровяком Бубновым, что и вопрос ему показался забавным. Густо-серые глаза его выражали ожидание чего-то ещё весёлого, остроумного.
– Бубнов, что вы?.. Какой он вам мужик? – не выдержал Аркадий Владимирович. – Кстати...
– Да ничего-о! Я мужик самый натуральный, – всё ещё улыбаясь, сказал бригадир. – Ничего-о! – он выставил вперёд широкую, мосластую, с тёмными загрубевшими мозолями ладонь. – Пускай горшком кличет, абы работал. А такой, – он лукаво подмигнул, – работать будет. Видать по всему. Такого от дела за уши не оттащишь. Верно я говорю?
– Верно! Ну, бригадир! Свой в доску! – хлопнул Бубнова по плечу Кривицкий.
– Аркадий Владимирович, да зачем вам, историку, заниматься арифметикой? – с невинным лицом сказал Тарасов. – Вон Ручьёва. Взгляните на неё. Кислая, будто лимон сжевала, а выплюнуть – не велят. Это она от зубной боли такая скукоженная. Ей бы к врачу, а она передовица – на картошку. Вот она и пускай считает.
– Вполне посильная работа для Ручьёвой.
– Конечно!
– А мы ей зубы будем заговаривать!
– Верно!
– Ручьёва! Слышишь, Ручьёва, это я тебя выдвинул на руководящую работу. Так что приплюсуй там в талмудике нам с Черепом пару ящичков. Авансом!
– И нам! За поддержку кандидатуры.
– Ой, ну вас! Придумаете, – морщась, отмахивалась Ручьёва.
– А чего, учитель? И верно! Ребята-то у тебя какие толковые, сами наладятся, – подхватил бригадир. – А ты вон – в галстучке, в ботиночках, как положено. Перемажешься только.
Аркадий Владимирович посмотрел на ноги ребят, увидел разноцветные резиновые сапоги. Странно, разглядел он их только сейчас. Ему стало не по себе. Хотя чего, собственно? У него и дома не было сапог, за ненадобностью.
– Тогда я... – растерянно развёл он руками. – Тогда я...
– А чего тебе? Твоё дело начальское, командирское...
– Не стоять же мне без дела, – смущённо перебил бригадира Аркадий Владимирович.
– А вы пока приготовьтесь к очередной лекции, – сказал кто-то тихо.
– Зачем готовиться? Ты, учитель, вон туда иди, – бригадир показал на серую крышу сарая вдалеке.
Те, кто слышал слова бригадира, захихикали, опуская головы, отворачиваясь.
– Туда ящики пустые будут подвозить. Ты и следи там, чтобы твоим орлам подбрасывали. А то у нас мигом обнесут. Ну, как?
– Что ж, вам виднее, – ответил Аркадий Владимирович, потупившись.
– Понятное дело, к нему и приставлены.
В конце концов, он был рад такому обороту.
Удаляясь, Аркадий Владимирович слышал:
– Ребята, а была бы это не картошка, а ананасы!
– Кинул парочку – вот тебе и полный ящик, верно?!
– Хочу в Африку! Пустите в Африку поубирать ананасы! – голосил Черепан.
И вдруг:
– Братцы, а где Мумия?
– Где? Не слыхал что ли? Бригадир послал его ящики пустые караулить.
Это было сказано о нём. И опять на него навалилась с новой силой тоска отчаянья, опять вспомнилось утро, Славик...
...Часа через полтора ребята решили передохнуть. Место нашли сразу за дорогой. Вокруг недостроенной силосной ямы тянулся холм песчаной земли. Яму строили, видно, давно, земля заросла густой травой. Она и сейчас ещё маняще зеленела. Здесь и расположились, под прикрытием вплотную подступавшего густого ольшаника.
Черепан было достал складную ножовку и топорик, но ему сказали:
– Брось, Череп. Обедать будем, тогда и разведём костёр. Заодно картошки напечём.
– Пожалуй, – согласился он, снова завязывая рюкзак.
На глаза Черепану попалась доска. Она лежала поперёк силосной ямы, как раз посредине. «На дрова сгодится», – решил он, направляясь к ней. «Не-ет, сыровата, – подумал, ступив на самый конец. – Ладно, сушняка наберём...»
Доска под ним чуть прогнулась. Черепан сделал ещё шаг, глянул вниз. Увидел начатую кладку стен из силиката в один кирпич, несколько досок опалубки и дно. Бетонное, с желтоватыми лужами в низинах. До дна было метра два.
– Ого... – сказала Черепан и повернул обратно. Прямо перед ним стоял Тарасов. Тоже, видимо, заинтересовался доской.
– Что? Страшновато? – спросил Тарасов.
– Тут грохнешься, костей не соберёшь.
– Так уж прямо! – Тарасов дал пройти Черепану и сам встал на конец доски.
– Товарищи, внимание, внимание! – закричал Черепан. – На снаряде «доска» пан спортсмен Тарасов.
Ребята привстали со своих мест.
– Тарас, не валяй дурака, свалишься!
– Вот делать нечего!
– Пускай покажет, чему его в секции учат.
С каждым шагом доска под Тарасовым прогибалась всё больше. Но он чувствовал её надёжность, видел, что концы поднимаются над краями ямы, и концов этих достаточно. Дойдя до середины, он раскланялся, как и полагается артисту. Потом замер, поднял ногу под прямым углом к туловищу и присел.
– Фигура называется «пистолетик». Правда, фигура из фигурного катания – не из той оперы, – пояснил Черепан.
В это время послышался рокот мотора приближающегося трактора, голос бригадира:
– Хлопцы! Давайте сюда, грузить будем!
– Прошу извинить, – сказал Тарасов, – представление отменяется по техническим причинам.
– Ничего, в обед покажешь всю программу, верно? –подмигнул ему Кривицкий.
– Можно, – охотно согласился Тарасов.
Но в обед получилось вот как. Пока пеклась картошка, он съел пару бутербродов, запил чаем из термоса и пошёл к доске.
Все были заняты едой, разговорами, но, когда Тарасов ступил на конец доски, Бубнов крикнул:
– Константин Тарасов! Покоритель силосной ямы вновь над её глубиной.
Мелкими пружинистыми шагами побежал он вниз под уклон, к середине доски. И только добежал, как раздался треск.
Он не слышал ни смеха, ни криков испугавшихся.
«Хорошо, ещё успел расслабиться да выставить руки...» – подумал, приходя в себя.
Кости рук ломило. Ладони так и прилипли к пористому бетону. Как присоски. Расшиб и колени.
Он отодрал одну ладонь, взглянул на неё. Она была красная, словно по ней провели горячим утюгом.
Несколько девчонок и ребят уже спускались к нему.
– Костик, что с тобой?!
– Тарасов, жив хоть?
– И далась ему эта дурацкая доска!
– Ничего, всё обошлось, – отозвался Тарасов, вставая, потирая онемевшие горящие ладони. – Во как напугались.
– А ты как думал! – сказала Женечка Леснова.
– Да это я так, нарочно. Попугать вас.
– Тогда ты просто дурак!
– Не просто, а упавший с доски.
– Всё равно дурак! – Тарасов увидел в глазах Женечки навернувшиеся слёзы, ему стало легче.
– Ну, как, сам выползешь или помочь?
– Сам. Теперь смогу.
Выбираясь из ямы, он оглянулся, внимательно посмотрел на сломанную доску и всё понял.
Наверху, то застёгивая, то расстёгивая дрожащей рукой пуговицы плаща, стоял Аркадий Владимирович.
– Вы что, Тарасов? – сказал он. – В самом-то деле! Вы слышите, Тарасов? Я с вами разговариваю!
Тарасов отряхивался и словно не замечал Аркадия Владимировича.
– Тарасов, вы слышите меня?!
– А-а. А что? – ответил тот, поднимая наконец голову.
– Это я вас спрашиваю: что это такое?!
Тарасов посмотрел на свои руки:
– Это – пыль. Я – отряхиваюсь. Чищу пёрышки.
– Послушайте, не стройте из себя... Кто вам разрешал?
– Что разрешал-то? – хмуро спросил Тарасов и посмотрел в лицо Аркадия Владимировича. Под нижней губой учителя дёргалась прилипшая хлебная крошка. Странно, она не падала. В то время как очки с толстыми стёклами сползали вниз по переносице.
– Как что?! Да вот этой ерундой заниматься!..
– Ерундой занимаются по своей воле. На это разрешений не спрашивают.
– Ну, знаете ли?.. – Аркадий Владимирович не знал что сказать, но говорить надо было: на них смотрели со всех сторон. И он сказал: – Учтите, Тарасов, о вашем поведении будет сообщено классному руководителю.
– Аркадий Владимирович! Аркадий Владимирович! – донеслось со стороны поля. – Бригадир вас зовёт!
...За дальним лесом по грозовому начинало темнеть низкое облачное небо. Оттуда подкрадывались сумерки, неся с собой свежесть вечернего осеннего воздуха. Вода в колдобинах дороги лежала черно и неподвижно. Лишь у колёс работающего на холостых оборотах трактора она была подёрнута мелкой дрожащей сетью морщин.
Грузили последние ящики, пора было собираться домой.
Работали молча. Никто уже не удивлялся перепачканному лицу товарища, не выказывал озорной готовности посмеяться над другим и над собой. Бригадир, стоя на платформе прицепа, принимая ящики с картошкой, добродушно подтрунивал:
– Эк вас работа умаяла! Куда и запал подевался. Ничего, ничего, домой приедете, оттаите. Завтра опять как новенькие будете. Дело-то молодое...
– Пётр Евдокимыч, можно с собой картошки немного взять? – спросил кто-то из девочек.
– Вот потащат... Глаза б мои на неё не глядели, – буркнул Черепан.
Кое-кто уже потянулся к силосной яме за пожитками.
– Эй, Костакис! – окликнул Тарасова Бубнов. – Видал? – он кивнул на доску поперёк ямы.
– Другую положили? – усмехнулся Тарасов.
– Шут её знает кто положил. Не желаешь?..
– Я бы не советовал, – сказал подошедший Кривицкий.
– Да ладно тебе, Жорка. Ну, загремит ещё разок...
Тарасов перевёл взгляд с одного на другого, вдруг рассмеялся.
– А вот этого не хотите? – показал фигу.
– То-то, брат... – удовлетворённо выдохнул Бубнов.
– То-то... – с многозначительной усмешкой протянул Кривицкий, но Тарасов уже шёл к доске.
Он добежал до противоположного конца её, повернул обратно.
– Тарасов! Да вы что, Тарасов?! – крупное мясистое лицо Аркадия Владимировича было багровым. За стёклами очков испуганно мигали глаза. – Как вы не понимаете: я же за вас отвечаю!
Тарасов шёл по доске, мягко подпрыгивая, повторяя:
– И вы тут как тут. Ну, у вас и нюх на катастрофы. Только на сей раз напрасно волнуетесь, Аркадий Владимирович: кина не будет. Теперь уже ничего интересного не случится...
Последняя выходка Тарасова не давала покоя Аркадию Владимировичу и в электричке. Она казалась ему бессмысленным, глупым, мелким проявлением мальчишества. Она убивала его своей необъяснимостью. Да и могло ли быть объяснение, в самом-то деле? «Я понимаю – Славик, – метался он всё ещё в каком-то нервном ознобе, – но этот, этот... пятнадцатилетний балбес... усы уже пробиваются... Не сытое ли, не благополучное ли время плодит этих великовозрастных дитятей?..»
Он сидел один на скамейке. Девочки напротив него на этот раз дремали. Дремали и мальчишки. Не все, иные тихо разговаривали.
По проходу, потягиваясь и чему-то улыбаясь, прохаживался Тарасов. Он подходил к одной группе, прислушивался к тому о чём говорили, шёл к другой.
– Тарасов, можно вас на минутку? – не выдержал Аркадий Владимирович, пересиливая неприязнь к этому улыбающемуся лицу.
– Отчего ж, – нерешительно подходя, с недоумением в голосе ответил Тарасов.
– Присядьте, пожалуйста. Тут свободно.
– Можно и присесть, – Тарасов сел, упёрся подбородком в ладонь, глядя в пол, благодушно приготовился выслушать тягомотную нотацию. Делать всё равно было нечего.
– Чему вы всё время улыбаетесь?
Тарасов поднял голову:
– С чего вы взяли? Я не улыбаюсь.
– Да только что... перед тем, как подошли ко мне.
– А-а. Да так...
– Ну, а всё же?
– Да зачем вам, Аркадий Владимирович?!
– Ну, хорошо, – Аркадий Владимирович заколебался, смущённый и сам неудачным началом разговора, некоторою бестактностью своего вопроса. – Ну, скажите хотя бы: для чего вам понадобилось во второй раз бежать по дурацкой доске?
– Ну, нет. Этого я вам не скажу, – решительно оборвал Тарасов. И, словно устыдившись своей резкости, добавил: – Считайте, просто захотелось и всё.
– Нет, нет скажите. Это ведь не объяснение. Я вас очень прошу, Тарасов...
Тарасов был удивлён. Ему никогда не приходилось разговаривать с Аркадием Владимировичем. Отвечать урок – приходилось. Выслушивать тягомотину наставлений – тоже. И вдруг такой тон.
– Что-нибудь не так поймёте, а завтра классному доложите, – сказал он на всякий случай и не без усмешки.
– У меня это вырвалось, простите. Сам понимаю, вышло глупо... – Аркадий Владимирович заёрзал на сиденье, задышал отрывисто. – Честное слово! Понимаете, понимаете, я всё думаю: неужели это всего лишь детское озорство – и ничего больше. Не так ли?
Тарасов не ответил. Только усмехнулся.
– Не хотите?.. – растерянно, с горечью произнёс Аркадий Владимирович. – А мне, знаете... – и он не договорил.
Тарасов посмотрел в лицо Аркадию Владимировичу. Увидел переносицу, докрасна, натёртую дужкой очков. Только сейчас заметил трещину на одном из стёкол. Трещина была, видимо, старой, она темнела от скопившейся в ней пыли и была похожа на чёрный волос. Ворот белой рубашки, затянутый галстуком, туго обхватывал шею. Материя по обхвату тянулась грязно-серой полоской.
– Ладно, попробую, – со вздохом сказал Тарасов. – Пустяк, конечно. Дело всё в том, что они... – Тарасов чуть подался к Аркадию Владимировичу, продолжал тихо: – Они хотели меня НАУЧИТЬ ДУТЬ НА ВОДУ... Понимаете?
Аркадий Владимирович откинулся на спинку сиденья, с изумлением взглянул на Тарасова, но не заметил и тени улыбки.
– Что значит – на воду? – недоверчиво и не сразу спросил он.
– Ну... знаете... Обжегшись на молоке, дуют на воду.
– А-а. А кто это они?
– Да не важно – кто. Главное – ничего у них не вышло.
– Но вы-то хоть знаете, кто они?
– Догадываюсь.
– Так, так, так, – с трудом соображая, произнёс Аркадий Владимирович. – Но мне не совсем ясно: когда вы обожглись на молоке? Не тогда ли, когда упали?
– Да, тогда.
– Вот оно что. Что ж, выходит, они с самого начала решили вас проучить?
– Сначала – нет. И даже тогда, когда доску подпилили, тоже ещё не хотели.
– То есть как подпилили?!
– Я сказал подпилили? – досадливо поморщился Тарасов.
– Да, вы так сказали.
– А-а. Ну, как? Обыкновенно. Ножовкой.
– Да вы что?! Зачем?
– Просто так. Подшутить хотели, посмеяться.
– Да какая ж это шутка?! И что за смех? Ведь вы могли разбиться, покалечиться!..
– Вряд ли, не так уж и высоко. А потом, они знали, что у меня хорошая реакция.
– Вот оно что. А вы сами видели, как её подпиливали, или кто-нибудь сказал?
– Нет, никто не говорил. Вряд ли кто об этом знал. И сам я не видел. Но знаю точно, заметил уже потом, когда шмякнулся.
– И никому ничего не сказали?
– Зачем?
– Ну как же?! Это же безобразие, это же... – Аркадий Владимирович вдруг осёкся. – Простите. А вы именно тогда догадались, кто это сделал, когда упали?
– Нет. Я уже потом понял. Когда они захотели меня поучить. Они когда увидели, что со мной вроде ничего, тут им и пришло в голову – поучить меня.
– И вы не боялись? Ведь доска снова могла быть подпиленной.
– Боялся конечно, доска-то другая была. Она ведь и сама по себе могла сломаться. Но наш тренер говорит: «Бояться – это жить, а бояться сделать то, что боишься – это смерть». Понимаете? А мне очень хотелось доказать им и себе, что у них ничего не вышло. – Тарасов в задумчивости потёр маленький белый шрам на щеке. – А подпиливать второй раз – было бы уж слишком. Перебор. Такого я и в голове не держал. Это было бы уж от великого зла. А такого зла у них на меня не было.
– Да, пожалуй. Но вы им так ничего и не сказали?
– Нет. А зачем? После всего-то...
Аркадий Владимирович пристально, с невольным уважением посмотрел на Тарасова. Увидел этот, едва заметный, шрам на такой нежной коже щеки. Ему почему-то вспомнился совхозный бригадир. Его спокойное, полное достоинства и в то же время лукавое: «Ничего-о! Я мужик самый натуральный...» И что-то, едва уловимое общее между Тарасовым и бригадиром, увиделось ему сейчас.
– И не скажете? – спросил он, словно искал подтверждения своим мыслям.
– А зачем? Пусть сами мучаются.
– Мучаются?.. А если для них это всё шутка, чепуха?
– Тогда и говорить без толку. Отшутятся.
– Вот как вы рассуждаете?
– Да. Да что там, пустяки это всё, – Тарасов махнул рукой, улыбнулся. – Я, знаете, рад, что у них ничего не вышло.
– Конечно. Я разделяю вашу радость.
Аркадий Владимирович не испытывал неприятных ощущений от собственной улыбки. Он положил свою пухлую руку на руку Тарасова. Помолчал.
– Знаете, я вам очень признателен за этот разговор. Очень. Только всё же... стоило ли что-то доказывать им, себе в такой нелепой, несерьёзной ситуации?..
Тарасов не поверил своим ушам. Он с недоумением посмотрел в маленькие карие глаза за стёклами и увидел в них всего лишь соболезнование. Тарасов усмехнулся. Горечь и отчуждение были в этой усмешке. Словно просил своих: «Приду поздно, не запирайте двери. Чтобы вас не будить». И свои ответили: «Да, да, конечно. Ясное дело». А сами забыли, заперли...
– Не знаю, – холодно, разом уходя в себя, произнёс Тарасов и покачал головой. – Я тогда не думал, какая она – ситуяция... – последнее слово он процедил с ироническим нажимом.
– Аркадий Владимирович! Тарасов! Приехали!
И только тут оба заметили, что электричка стоит, что проход уже заполнился ребятами с сумками, рюкзаками.
Позёвывая, выходили из электрички. После вагонного тепла было зябко. Над перроном клубился редкий туман. Он поднимался вверх, к шарообразным огням, и уже оттуда, из сырой темноты, падал мелкой изморосью на асфальт.
У фонаря стояли Бубнов и Кривицкий.
– Думаешь, не догадывается? – сказал Кривицкий, натягивая на голову капюшон куртки.
– Да нет, конечно.
– Брось, всё он усёк.
– Вот и проверим.
– Да не поедет он с нами, говорю тебе.
– Если не поедет, ты прав. Значит, длинный зуб на нас заточил, припомнит. Ладно, увидим... Эй, Костакис! Тарасов!..
– Угу-у!
– Ты с нами?
– Конечно. Или вы не домой?
– Ну?.. – сказал Бубнов.
– Чего там. Лопух твой Тарасов, – усмехнулся Кривицкий. – Айда!
В трамвае Тарасова развезло. Он молол чушь и нёс ахинею вроде той, что откуда быть ветру, если деревья не качаются. Или: может ли классный шахматист проиграть слабому на недоброкачественной доске... И так далее. Бубнову и Кривицкому ничего не оставалось, как принять правила игры. Пришлось поддерживать говоруна. Получалось у них вяло и скучно. Что-то не клеилось у них с этим делом. Хотя, казалось бы, должно. Но, видно, не было в их душах той безоблачности, которая позволяет быть не по-хамски раскованным. Ведь даже маленькая подлость, особенно «свежая», всё-таки давит, всё-таки сковывает. И не обязательно в этом себе признаваться.
А Тарасов продолжал нести околесицу, и это была святая, прекрасная месть победителя.