Стихи и проза | Мост, пролётка и Нева |
|
Друзья мои - армейские радисты
лирическая повесть
(продолжение)
ИНСПЕКТОРСКАЯ
– Ну, и что будет?.. – с тревогой в голосе спрашивал Лобановского Зернов из взвода разведки.
Вечно озабоченный, чем-то удручённый, Зернов во всём видел для себя одни неприятности. Свои сомнения он редко высказывал вслух. Чаще недовольно хмыкал и бормотал что-то невнятное. Саламатин называл его мытарь.
– Ордена раздавать будут, – отмахивался от него Лобановский, как от скучной осенней мухи.
– Не-ет, правда, – не отставал Зернов.
– Посмотрят, как ты со стереотрубой управляешься. Как цели умеешь засекать. Мало тебе этого?
– Хм... Это я знаю. А ещё что?
– Как ты уставы знаешь.
– А если я это... не справлюсь?.. – после долгих колебаний осторожно спросил Зернов.
– Вот тебе раз! Как это не справишься? Учили тебя, учили, а ты не справишься. Не справишься, влетит! По жопе нанашки...
– Влетит?.. Хм... Кому?
– Ещё спрашивает. Да тебе влетит, тебе! По твоей жопе!.. – сердился Лобановский. Только сперва вашему лейтенанту Багрову. Его спросят: «Из какого такого болота вытащили вы этого пентюха? Гоните его обратно к мамке под подол...
А всё началось с того, что по казармам пополз слух: «Инспекторская... Скоро...»
Струйкой махорочного дыма слух этот выползал из курилок, просачивался в классы, в столовую, в мастерские, в кочегарку и в прочие углы гарнизонного городка.
Как-то вдруг, на наших глазах старики преобразились. В их движениях и жестах появилась особая деловая сосредоточенность. Это вселяло в нас беспокойство. Подобно Зернову, мы обращались к ним с теми же вопросами. Но они больше отмалчивались.
– Увидите сами...
И вот о предстоящей инспекторской поверке объявили.
Оживление подготовки к ней захватило всю бригаду.
Отобрав несколько человек, лейтенант Аношин увозил их вместе с радиостанциями в соседнюю часть. Оттуда, на штыревых антеннах, они работали с теми, кто оставался в казармах.
Приём и передача текста сами по себе уже не представляли для нас сложности. Но чтобы удерживать связь на протяжении нормативного времени, чтобы успеть выполнить всю программу и при этом не потерять друг друга в эфире, требовался опыт. Необходимо было и мастерство. То и другое приобреталось бесконечными тренировками.
Наконец из штаба дивизии приехали поверяющие.
В тот день с утра мы занимались в радио классе. Неожиданно дверь открылась, и в неё не вошёл, а вкатился капитан. Низкорослый, круглый, похожий на Васю Жеребцова, но куда шире в плечах. Его короткие полные ноги были облиты сверкающим хромом сапог.
«Вот и Васькин папаня объявился, – прошипел Первухин. – Одним беспризорником станет меньше...»
Многие из нас видели его впервые. Но узнали сразу. Капитан Фафакин – помощник начальника связи дивизии по радио. Человек этот среди радистов был легендарный. Старики много рассказывали нам о нём. Этим рассказам верилось порою с трудом. Но что с того? Если о человеке сочиняют ,были пополам с небылицами, то человек этот, видимо, стоит того.
– Встать! Смирно! – скомандовал Карагодин и доложил по форме.
– Вольно, вольно, – просто и чуть насмешливо ответил Фафакин. – А-а!.. Кулинич, Лобановский, Жеребцов! – капитан пожал им руки, – Как служба? Дотягиваем?.. Дембель-то уже маячит...
– Служим, товарищ капитан.
– Мохом-то не поросли?
– Вроде нет.
Лицо Лобановского залилось румянцем, в котором утонули веснушки.
– Хорошо, если так... А это, значит, всё молодые... зелёненькие, – взгляд маленьких насмешливых глаз прошёлся по остальным. Фафакин резко повернулся к Карагодину, ударил рукой по козырьку своей фуражки так, что она съехала на затылок. – Ну, Карагодин, показывай! Хочу видеть, каких ты мне тут цыплят высиживаешь...
И началось.
Фафакин гонял нас по радиосхемам с азартом мальчишки, занятого голубями на крыше. Вопросы, которые он задавал, начинались словами: «А если...» Вопросы были неожиданными. Ответ на них, пожалуй, было бы трудно найти в инструкциях и наставлениях. Скорее требовалась смекалка.
Перед лейтенантом Аношиным лежал список опрашиваемых. Фафакин подходил к лейтенанту и говорил:
– Знает не плохо. Смело можно ставить тройку.
Из пределов посредственной отметки капитан так никого и не выпустил.
Отвечая ему, я чувствовал, как дерево указки в моей руке становилось влажным. На один из вопросов я ответил поспешно, невпопад и, спохватившись, замолчал. Фафакин подошёл ко мне.
– Тебе кумпол, – он постучал пальцем себя по виску, для чего даден? Чтобы уши носить?.. Чтобы не спешить, а, не спеша, думать. – Он сочувственно прищёлкнул языком, добавил: – И думать быстро... Ступай на место.
Обстановка опроса и так-то была непринуждённой, но Первухин всех рассмешил.
Он стоял у доски со схемами по стойке смирно, выкатив на Фафакина круглые глаза. В этих глазах кроме исполнительной готовности сейчас ничего не было.
– Ай, да фрунтовик царя Павла! – усмехнулся Фафакин. – Ишь, струну тянет. Как перед генералом. Думает, я ему за фрунт баллов накину... Вон ведь как ошалело начальство глазами ест!..
– Я по уставу, товарищ капитан, – без тени смущения отчеканил Витька.
– Будет тебе, хитрован. Будет...
Первухин отвечал бойко. Куда там! Правда, порою его заносило в такую лабуду, что Аношин начинал ёрзать на своём стуле. По привычке он подносил кулак ко рту и глухо, с мягкой картавостью говорил:
– Первухин, что вы?.. Откуда вы это взяли?..
– Во чешет, во чешет! – Фафакин от души громко смеялся. – Уморил. Ладно. Три. С минусом. За смелость. Жаль, не за знания. За знания в другой раз. Смотри мне...
Неожиданно каким-то ветром сдуло с Первухина уставную молодцеватость, и он заканючил, словно дело происходит на базаре:
– Ну, почему три?.. Так отвечал. Ну, почему с минусом?.. Минус-то зачем?..
– Да потому... Да затем... – в тон ему отвечал Фафакин.
Весь следующий день Фафакин экзаменовал нас по приёму на слух и передаче на ключе.
Во время работы на приём в классе стояла тишина. Звучал только ключ Кулинича. Так громко, что можно было принимать без наушников. Слышны были и шаги капитана Фафакина. Засунув руки в карманы, он прохаживался вдоль стены.
– Готово? – оживлённо спросил он, когда Кулинич кончил. – А ну-ка, ну-ка...
Вместе с Аношиным он сел сверять наши листки с контрольным текстом.
– Первухин, – капитан уже запомнил Витьку, – с приёмом-то у тебя куда лучше.
– Стараюсь, товарищ капитан! – вскочил Витька. – Вдруг отпуском наградят. Я родом из Череповца. Там у меня...
– Садись, садись, – перебил его Фафакин.
Работы были проверены.
– Норматив выполнили все, – объявил Аношин.
– Норматив нормативом, – сказал Фафакин. – А ну-ка, Кулинич, дай-ка своим отличникам групп пятнадцать буквенного. Посмотрим, что они нагородят.
Это работу без ошибок выполнили Саламатин и Почукаев.
– Не плохо, – сказал капитан. – Похоже, что из этих двоих радисты получатся. Вот только послушаем их передачу...
Нормативную скорость передачи показали тоже все. Только Почукаеву Фафакин высказал несколько колких замечаний, но, в конце концов, кивнул головой:
– Годится со скрипом...
Мы понимали, что всё это, как говорил Первухин, «семечки» что главное – работа на станциях. Тут уж если ты без ошибок выполнил всю программу и уложился в норматив времени, то, надо полагать, что у тебя приём и передача в порядке.
– Теперь, – сказал Фафакин Карагодину, – посмотрим, как твои цыплята умею летать.
Карагодин тронул рукой волосы, потёр переносицу.
– Это уж... когда оперятся, – сдержанно заметил он.
Наступил третий день испытаний.
Я попал в группу, которая оставалась в нашей казарме. Почукаев в ту, – которую повёз Аношин.
– Смотри, только не дёргайся. Работай спокойно. Как на тренировке, – сказал я Почукаеву перед его отъездом. – Уложимся – хорошо. Нет – летом в лагерях сдадим. Не горячись, не гони передачу. Ладно?
– А ты настройку не рассусоливай. Короче. Я и по кодовым на тебя точно выйду и настроюсь.
– Ну, ни пуха...
– К чёрту!
На трёх столах три развёрнутые станции. Жеребцова, Саламатина и моя. Жеребцов с Лобановским должны были или подтвердить свой второй класс или сдать на первый.
Все трое стоим шеренгой посреди казармы.
У тумбочки дневального капитан Фафакин. Говорит по телефону:
– Аношин, готовы? – спрашивает он, глядя на часы. – Отлично. Раздать конверты. Время пошло.
По этой команде Кулинич подал каждому из нас конверт. Вытаскивая на ходу радио данные, я бросился к станции. Ага, вот и позывные с указанием рабочих и запасных частот. Правой рукой записываю всё это в журнал. Левой устанавливаю частоту на приёмнике. Станция Почукаева (по условиям) главная. Вызов должен последовать от него. Так. Есть. Даёт родимый! Подстраиваю свой приёмник. Толька ещё выстукивал ЩСА? а я уже настраивал свой передатчик. Кончил настройку – в эфире уже молчание, только слабое похрюкивание вещательной радиостанции чуть в стороне от нашей рабочей частоты.
__________________________________________
Кодировочные фразы при радиообмене:
ЩСА? – как слышно.
ГА – готов к приёму.
ОК – Вас понял.
ЩСА4 – слышу хорошо.
ЩТЦ – примите радиограмму.
ЩСЛ – квитанция: текст принят, сомнений не вызывает.
ОМ – обращение: друг.
АЛ – всё (конец, подведение черты)
Перевожу станцию в режим передачи, нажимаю ключ. Как-то он меня услышит? Но я-то готов. Даю ГА.
С каким нетерпением ждал я этих фраз: ОК, ЩСА4. За этим последовал растянутый знак раздела. Потом ещё такой же. Даёт мне время подготовиться к приёму. «Да начинай ты, – шепчу я, – не тяни...» Почукаев словно услышал меня.
С текстом первой радиограммы, которую я принял, вопросов у меня к нему не возникло. Это было хорошее начало. Даю ЩСЛ, чувствую, что и он там доволен.
Всё шло хорошо, пока не появилась телеграфная помеха. Это работал Кулинич. Его задача была помешать, и он её выполнял честно: засел прямо на нашей частоте. Поиздеваться что ли?.. Нашёл когда...
Мы нырнули на запасную. Повезло – связались быстро. После Почукаевского ЩТЦ, я уже принимал от него третью по счёту радиограмму. И вдруг он куда-то пропал. Как в воду канул. Только что стучал и – нет, посреди текста. Что делать? Я уже было, взялся за ручку приёмника, готовый вернуться на основную частоту. И тут, как ни в чём не бывало, прозвучал знак раздела и пошёл текст Толькиной руки. Меня прямо в жар бросило. Уйди я сейчас на основную частоту, мы бы надолго потеряли бы друг друга. И пошло бы у нас, как у немого с глухим.
По очереди сходили в резервную сеть передать шифрованный сигнал. На станции резервной сети работал сам Карагодин, по руке было ясно.
Дожидаясь Почукаева, пока он в свою очередь передаст сигнал и вернётся на нашу частоту, я просмотрел записи в журнале и прикинул оставшееся у нас время. Тьфу-тьфу-тьфу – оно у нас было. На всякий случай я решил ещё раз проверить отдачу в антенну.
– Почему индикатор включён? – услышал я за своей спиной голос Фафакина. – Устроил тут иллюминацию. Выключи!
Капитан склонился над моим журналом, ткнул пальцем.
– Разборчивей, разборчивей, а то будто концы в воду прячешь...
И когда всё было позади, когда я передал последнюю радиограмму, и без промедления получил на неё ЩСЛ, я не выдержал и отбил: ОМ, АЛ, 5. Последовал ответ: ОК!
Мы уложились.
Я не мог дождаться приезда Почукаева, чтобы обсудить нашу работу. Любой радист знает, как часто во время радиообмена возникают всяческие неожиданности, и только при встрече с напарником многое проясняется.
Наши журналы и тексты были сверены между собой. Почукаеву был присвоен третий класс. Что же касается меня, то стать классным специалистом мне ещё предстояло. В принятых мною радиограммах нашлось несколько неразборчиво записанных знаков. Такие знаки приравниваются к ошибкам. У меня их оказалось больше нормы.
Толька Почукаев переживал за меня. Он чувствовал себя виноватым. Полагая, что меня подвела его передача. Его многострадальная рука... Но я-то знал: рука его была не причём. Всему виной был мой почерк. Я ещё долго вспоминал слова капитана Фафакина: «Разборчивей, разборчивей...» Это-то я и говорил Тольке, чтобы он не зацикливался.
И последнее, в чём проверяла нас комиссия, была строевая подготовка. Это уже касалось всей бригады. Она была выстроена на плацу в полном составе, перед деревянной трибуной. На трибуне стояли члены комиссии во главе с полковником Усагиным. Рядом с ним – наш комбриг, наш батя.
Морозный ветер холодил щёки, шевелил полами подрезанных шинелей. Чёрные сапоги, по такому случаю надраенные до особого инспекторского блеска, замерли в ожидании команды и первых тактов оркестра.
Неожиданно и глухо грянул барабан. Второй его удар потонул в звонком голосе духовой меди. Бригада побатарейно, печатая шаг, проходила мимо трибуны.
Песня сотрясала воздух:
А для тебя, родная,
Есть почта полевая...
Редкие снежинки, казалось, в страхе шарахались над нашими головами. И вдруг... Баран. Выскочил из-за угла казармы. Выбежал на широкую полосу между трибуной и горланящим строем. Потоптался на месте, развернулся, попал ногой в такт марша и, гордо закинув голову, пошёл своим тренированным шагом рядом со строем.
На трибуне оживлённо задвигались. Шутка ли!.. Такой прецедент... Какое обширное поле для проявления командирских эмоций!..
Лицо нашего командира взвода лейтенанта Аношина вдруг побледнело. Пухлые губы растерянно дрогнули.
– Ну, Махкамов... – чётко соблюдая равнение на трибуну, прошипел Кулинич. – Ну, Махкамов...
Я не видел Махкамова. Он шёл сзади. Но я представил себе, как он втянул голову в плечи и шёл, ни жив, ни мёртв.
С трибуны раздался зычный голос полковника Усагина:
– Молодцы, ребята! Животина у вас и та строевым ходит!..
Бригада подивизионно и побатарейно улыбалась. Эта улыбка не была предусмотрена уставом, но она не портила ни песни, ни строевого шага. И только сам Баран, серьёзный, как полководец перед битвой, смотрел куда-то вперёд строго и отрешённо. Две его ноги, не в силах противиться стихии походного марша, несли его в неясную даль. Две длинных ноги, с длинными, жёлтыми шпорами...
О Баране и его хозяине Аслане Махкамове стоит рассказать.
ОБИТАТЕЛИ И ГОСТИ АККУМУЛЯТОРНОЙ
Аслан Махкамов числился в нашем подразделении радиомастером и аккумуляторщиком. Он пришёл в армию далеко не со своим годом, и был самым старшим по возрасту среди солдат срочной службы. В Ферганской долине, откуда он был родом, осталась у него семья, двое детей. Когда-то, там же, он учительствовал в начальной школе, но позднее Махкамов нашёл своё призвание в радиотехнике. Что-то изобрёл. Ему даже было предложено подготовить документы на соискание степени кандидата наук... Он начал было собирать эти документы, но тут им заинтересовался военкомат. Мол, не собирается ли наш будущий кандидат сачкануть от службы?..
Чуть сутулый, подслеповатый, с головой одуванчика на тонком стебле смуглой шеи. Он подходил к верстаку с аппаратурой, как подходят к вазе с цветами. Принюхивался, жмурил глаза, причмокивал губами. Тонкие пальцы с узкими ногтями барабанили по столу, выдавая в нём страсть охотника. В такие минуты его нельзя было торопить.
Он был философ – Аслан Махкамов.
– В жизни, – любил повторять он, рассеянно глядя в угол, где теснились батареи аккумуляторов, – надо что-то любить. Что можно хорошо делать. Человек делает плохо – значит, он не любит. Мне жалко такого человека. Я сам, Аслан Махкамов, был такой. Это плохо. Очень плохо...
В словах Махкамова не было скрытого хвастовства. На его совести работоспособность всей радио и телефонной аппаратуры бригады. Он, как любят живое, любил и всё неодушевлённое, что должно было работать для человека. Ему приносили в ремонт часы, буссоли, фотоаппараты и даже пожарные помпы, хотя на дверях мастерской было написано всего лишь: «Аккумуляторная».
– И сдалось тебе это железо? – говорили ему.
Чаще всего такой вопрос Махкамов обходил молчанием. Но иногда говорил, чуть волнуясь:
– Вот, – он брал со стола верстака какой-нибудь замухрышистый винтик, – железка, да? А голова придумала. Голова резьбу придумала, винт. Человеческая голова, мозг. Человек делал, резал. В руках держал. Руки тёплые и железка тёплая – человек держал. Теперь я держу. У меня тоже тёплые руки – я починяю. Потом железка будет работать. Ты будешь курить, а она будет работать. Да? Хорошо?.. Хорошо!
Его хозяйство помещалось в подвале казармы.
Стеллажи заставлены станциями. По углам громоздятся большие тёмные бутыли в плетёных корзинах. Бутыли наполнены щёлочью и дистиллатом. Во всю длину помещения, вдоль стен тянутся трубы парового отопления. В подвале всегда жарко, даже душно. Казалось, нечем дышать.
– Мне хорошо, – говорил Махкамов, – раз тепло – я дома.
Придти к нему после каких-нибудь погрузо-разгрузочных работ одно удовольствие. Развесишь на батарее портянки, разутые ноги положишь на табуретку, привалишься спиной к стеллажу и закуришь.
Аслан в это время будет тихо напевать нескончаемо однообразный мотив. Он может и не заметить твоего прихода.
Иногда нас здесь собирается несколько человек.
– Махкамыч, как дети?! – кричит Первухин, шумно вваливаясь в двери. – Передал от меня привет?!
– Передал, Витя, – отвечает Аслан, если решает дать себе передышку. Курить – он не курит. – Дети спрашивают: какой Витя?
– А ты что?
– Я говорю: хороший. Хороший Витя.
– Правильно. Напиши: ещё лучше будет.
– Скажу, скажу...
В аккумуляторной несколько электроплиток и добытчик Первухин. Нет-нет да достанет что-нибудь такое, что можно сварить или изжарить. Поэтому чаще всего свои дни рождения связисты, да и не только связисты, отмечают здесь. Даже просто горячий чай кажется в аккумуляторной вкуснее столовского. А заварка у Махкамыча не переводилась. Так нам, во всяком случае, казалось. Как всегда один только Саламатин совестился халявных чаёв...
– Расхлебались... чаепитчики. У Махкамыча, небось, и чаинки не осталось – всё на вас, оболтусов, уходит...
Под шипение сковородки или звук закипающего чайника сочинялись нелепые истории из жизни «ещё на гражданке». В такой истории рассказчик обязательно совершал какой-нибудь ошеломляющий поступок, лихо оставляя кого-то в дураках. Это вызывало у слушателей живое понимание, подстёгивало их воображение. Каждому не терпелось рассказать похлеще, своё: «А со мною раз такое было...»
Особенно доставалось девушкам. Собравшиеся в аккумуляторной, расхаживали по своей до армейской жизни, бренча связками ключей от их сердец. Порой чувство реального окончательно изменяло такому ходоку. Он многозначительно давал понять, что чаще обходился вообще без ключей.
Несмотря на настойчивые просьбы, Махкамов ничего подобного рассказать не мог. Снисходительно улыбаясь, он только качал головой.
– Ай-яй-яй... Хорошо, что потолок слушает, стенка. Махкамов не слышит...
В гости к Аслану иногда приходил Чернов. Руководитель музыкального кружка и дирижёр духового оркестра. У Чернова было широкое костистое лицо. Походил он скорее на грузчика «Вторчермета», чем на музыканта. Вечно простуженный, он сморкался, как тромбон из его музыкальной команды.
С Махкамовым они вели возвышенные разговоры о стихах Хафиза и Хайяма. Никаких языков, кроме русского, Чернов не знал. Это обстоятельство не мешало ему горько сетовать на переводы. Мол, где им передать всю поэтичность этих, как он говорил «гигантов Востока». Махкамов смущённо пожимал плечами и читал стихи по-узбекски, по-таджикски, и по-туркменски. Чернов слушал, казалось, внимательно. Но какое брезгливое пренебрежение стояло в его серых глазах под кустистыми жёсткими бровями, когда он поворачивал голову в нашу сторону. Под этим взглядом беспечная болтовня наша угасала, и тень скуки выползала из тёмного угла аккумуляторной.
Если же у Махкамова не было Чернова, если нас не требовала служба, такие посиделки могли продолжаться долго.
Совсем по-иному оживлялась аккумуляторная, когда приходил кто-нибудь с неисправными часами или ещё с чем. Тогда Первухин замогильным голосом стонал:
– Махкамушка, не выдай милый... почини...
А кто-нибудь, уже в другом ключе подхватывал Витькин зачин:
– Часы исправить? А пачку чая принёс?
– Какого чая? – недоумевая, спрашивал пришедший.
– Какого? «Цейлонского» или «Индийского».
– Тебе, что ли?.. – приходил в себя клиент.
– Балда! Не мне – мастеру!
– Хватит, хватит, – останавливал Махкамов зарвавшегося душеприказчика, – не слушай их, проходи.
Давно, ещё до нашего появления в части, Махкамов выпросил у одной женщины из офицерского городка Цыплёнка. Никто до сих пор понять не может: с чего Аслану взбрело в голову завести именно цыплёнка. Ну, завёл и завёл. Хорошо ещё не в казарме. Отгородил ему в аккумуляторной угол, повесил лампу дневного света. Долго гадал, кто у него: кызымка или баранчук – девочка или мальчик. Когда стало ясно, что мальчик, он так его и назвал: Баранчук.
Цыплёнок рос.
Начальство узнало о нём не сразу. Как-то Аношин полез за чем-то в птичий угол. Правда, Махкамов предусмотрительно выключил лампу. Но тут раздалось хлопанье крыльев, кудахтанье.
– Кто там у тебя? – озадаченно спросил лейтенант.
– Баранчук... – ответил Махкамов испуганно.
– Какой ещё баранчук?..
– Петушка так зову.
– Петушка?.. Петуха что ли?!
– Так точно, товарищ лейтенант.
О петухе было доложено капитану Карагодину. «Он его всё равно там чем-нибудь придавит. Или же петух щёлочь сглотнёт», – решил Карагодин. Зайдя в аккумуляторную и взглянув на петуха, он сказал Махкамову:
– Смотри мне, отсюда его не выпускай. Понял?.. А то будет нам обоим на орехи...
Капитан Карагодин уважал Махкамова как специалиста. Никому другому петушки вот так вот просто не прошли бы...
А Баранчук прижился. Ничем его Махкамов не придавил, и щёлочи тот тоже – не глотнул. Это было удивительно. Потому что когда Махкамов ставил аккумуляторы на зарядку, он выворачивал пробки. Кипящая щёлочь выбрызгивалась из отверстий. Но всё как-то странным образом обходилось.
И Баранчук вымахал в красавца. Большой, чёрный, он походил на сверкающую глыбу антрацита. Над жёлтым клювом пламенел царственный гребень. Алые подвески бороды с достоинством покоились на широкой выпуклой груди. Длинные, с серповидным изгибом перья хвоста отливали изумрудом, как шея дикого селезня. Над разлатыми пальцами торчали длинные шпоры. Его жёлтый глаз, словно глаз Тамерлана, гневно и презрительно смотрел на мир. Правда, этим миром была Махкамовская аккумуляторная...
Да, вид у него был воина, покорителя... И если он грустил, то, наверно, по достойному противнику.
Одного был лишён Баранчук. Он желал петь, как и подобает настоящему петуху, но почему-то не имел голоса. Самый расхожий петушиный крик был ему недоступен. Он разевал мощный клюв, а из его горла раздавалось немощное кряхтенье. Петух был неглупый. Он редко пытался запеть. Отсутствие голоса у петуха, огорчало Махкамова, хотя и было ему на руку.
Никому, кроме хозяина, Баранчук не позволял брать себя в руки. Он вообще считал лишним всякого, кто приходил в аккумуляторную. Его старались не задевать. Даже была такая дежурная шутка, спрашивали, когда приходили:
– Махкамов, хозяин твой на цепи?
Но что-то всё-таки не устраивало Баранчука в этой подвальной жизни.
И вот однажды, когда на плацу шла строевая подготовка под духовой оркестр, а дверь аккумуляторной оказалась открытой, он выскочил на Божий свет. Как вторично родился. Выскочил туда, где гремела музыка, и раздавался стук солдатских сапог. Петуха не обескуражили дневной свет, люди, снег и деревья. Весь его птичий разум затмили бодрые звуки марша. Выбежав, он неожиданно пристроился сбоку марширующей колонны и пошёл, словно вся его предыдущая жизнь протекала здесь – на плацу. Странно, если именно этого не хватало его орлиной душе...
С того дня вся бригада узнала о его существовании. Узнала и о том, что есть такой Аслан Махкамов – хозяин петуху.
Надо ли говорить, сколько шуток и разговоров вызвал Баранчук своим появлением, своим пристрастием к строевой подготовке.
Со временем он стал негласным талисманом части. Имя его сократили. И тут уж Махкамов ничего не мог поделать. Баранчук стал Бараном. Звучало глупо, но, видимо, потому и привилось. И уже мало кто задумывался: почему Баран?
Вы спросите, как петух попал на плац во время инспекторской? На телефонном узле имелась связка запасных ключей. Среди них был и от аккумуляторной. А дверь открыл один из дежуривших в тот день телефонистов. Явно из озорства…
НОВАЯ РАДИОСТАНЦИЯ
Жеребцов оживлённо потирал руки. Он радовался, как недобитый двоечник, который ни за что ни про что отхватил шальную тройку.
– Скоро, ёс твою... Скоро получим!..
Нам – радистам артиллерии чаще приходится работать микрофоном, на станциях УКВ. Известие о новой, мощной вселяло надежду на настоящую работу. Работу исключительно в телеграфном режиме.
Один Лобановский, теперь уже радист первого класса, казалось, не разделял радости своего приятеля Васи Жеребцова. Лобановский многозначительно помалкивал.
Получать станцию поехали сам капитан Карагодин и Лобановский. Её должны были пригнать своим ходом, поэтому из транспортного взвода выделили водителя. Колю Астапова. Так что поехали за ней трое.
Её пригнали ночью.
Утром, сократив физзарядку и умывание минут на десять, сгорая от любопытства, мы топтались возле машины. Она стояла неподалёку от КПП. Её зелёный металлический фургон ещё пах масляной краской. Дверь с длинным стеклом была сзади. На стекле мороз нарисовал несколько серебряных кленовых листьев. Сквозь эти листья угадывалась чёрная штора. Справа над кабиной белел фарфоровый выход штыревой антенны. Это всё, что мы увидели на рассвете.
После завтрака у нас были занятия в радио классе. В перерывах мы подходили к окну. За окном висела кормушка для птиц. Её сделал Жеребцов. Прилетали в основном воробьи. Первухин называл их чумчуки. Махкамов сказал ему, что так будет по-узбекски. Но мы, когда научились различать их в лицо, каждому дали имя своё. Были у нас Растрёпа, Фугас, Паникёр, Трубочист. По поводу одного воробья между Жеребцовым и Саламатиным разгорелся спор: он это или она. В конце концов, большинство встало на сторону Саламатина, и чумчука назвали Клавой. Клава – было единственное имя, вместившее всё наше нежное расположение к этому кроткому, пугливому созданию из серых перьев и пуха. Крошек Клаве доставалось меньше, чем другим. Наши попытки установить справедливость, каждый раз оказывались напрасными. Выигрывал от этого всегда хитрый и наглый Паникёр. Он давал сигнал тревоги, бросался в сторону, увлекая за собой остальных. Возвращался он тут же. Сразу застолбив «лучший кусок», он уже никого из других не подпускал близко.
Теперь кроме наших воробьёв за окном было видно и новую радиостанцию. Астапов хлопотал возле. Он ставил машину на колодки.
– Лобановский, как станция? – спрашивали мы.
– Ничего. В порядке...
– Больше сказать тебе нечего...
В ответ Валерка только отворачивал в сторону хмурое лицо.
– Пробовали в работе?
– Пробовали.
– Ну и как?
– Работает.
– Не работала бы, не пригнали... Это и ежу ясно.
Куда больше узнали мы от Астапова. С сегодняшнего дня он числился в нашем взводе, и потому пришёл греться в радио класс.
– Машина, доложу вам, братья славяне, во! – Коля отогнул большой палец с чёрным ногтем. – Движок, ходовая в порядке. Скатов запасных целых два. Когда получали на складе, так эти гаврики хотели один зажилить. И сцепление запасное – тоже. Ну, я Карагодину вашему трёкнул. Мол, так и так, у них там, всё это хозяйство имеется. Вытянули у жмотов, – Коля жестом показал чем и как пришлось тащить.
Машиной Астапов был доволен. Ещё бы. До этого у него была, как он говорил: «тачка, с которой мороки больше, чем со списанным самолётом».
Нас, конечно, больше интересовала сама станция. Странно, что Коля этого нашего интереса «в упор не видел». И всё долдонил, что внутри фургона два кожаных кресла, кожаный топчан, о котором он заметил:
– На нём, братцы, только карапету спать.
Взглянув на Жеребцова, Коля чуть смутился, но тут же дипломатично добавил:
– Даже ты не поместишься.
Ещё в фургоне, по словам Коли, имелась железная печь, электроплитка, термос и два огнетушителя. Оба крепятся на стене.
Сдержанность Лобановского вскоре разъяснилась. Он был назначен начальником радиостанции. Командирская ответственность легла на рядовые плечи Валерки. Что это значило, мы узнали позднее.
Приступили к изучению станции. После экзаменов, устроенных Карагодиным, лейтенант Аношин составил график круглосуточных дежурств.
Мы начали работу. Сразу же нагрузка показалась нам большой. За смену мы очень уставали. Да тут ещё этот Лобановский. Всё свободное время своё он окалачивался рядом. Часами сидел в кресле дублёра, выдернуть из которого его было невозможно. Он не просто сидел. Он сидел и брюзжал по малейшему поводу. «Кто так хлопает дверью?..», «Пепел стряхиваешь, так половину на стол...», «Опять наследили сапожищами...», «Не гоняй зря умформер, сколько говорить...», «Банки аккумуляторов запотели. Не видишь что ли? Протри...», «В журнал заглянуть тошно – мазня...» и т.д.
Все мы стонали под игом его мелочных придирок. Он лез и в автомобильные дела Астапова. Ему казалось, что Коля мало занимается машиной. А если и занимается, то только для отвода глаз, «для близиру». Как-то Лобановский подошёл к Астапову и сказал:
– Астапов, наломай веников. А то эти придурки в станцию снег таскают.
– Знаешь, Лобановский, – не сразу ответил внушительных габаритов Коля, – иди ты... пока я тебе не врезал в нюх... Залезай в кузов и командуй там, хоть до усрачки... Веников ему надо... Лечиться тебе надо, как я погляжу. Совсем не следишь за своим здоровьем... Аношину что ли об этом доложить?..
Скучный, на вялых ногах, отошёл от него Лобановский. Пошатываясь, он пошёл и наломал веники сам.
И в выходные дни не было от него спасения. Он сидел рядом с дежурившим, напялив на голову вторые наушники. Ему, наверно, было кисло и от самого себя. Не потому ли прямо у нас на глазах он угасал и таял, как церковная свеча.
Однажды, в своё дежурство, я сидел, и как всегда тяготился присутствием Лобановского. Была передышка. Другие корреспонденты работали со штабом дивизии. Я слушал вполуха. Глазам надоело упираться в приборную доску, потолок, стены и я поневоле, с раздражением переводил взгляд на Лобановского. Он сидел рядом. Руки его, с расставленными локтями, лежали на столе. Он уткнулся в них лицом и то ли спал, то ли дремал. А может, исподтишка подглядывал за мной. Чёрт его знает, могло быть и такое. Вдруг он оторвал от стола измятое лицо, толкнул локтём меня в бок, вскочил, щёлкнул тумблером. Из громкоговорителя полилась отрывистая морзянка.
Мы сняли наушники. Валерка откинулся в кресле, посмотрел на меня.
– Вот... – тихо сказал он. – Слушай.
Его было не узнать. Только что водянистые, скучные, с краснотой по углам, глаза ожили. Они засветились, словно внутри глазных яблок включили две маленькие лампочки. Какая-то неслышимая мною музыка волновала слух Лобановского. Волны этой музыки перекатывались по его лицу, смывая последние следы надоевшего всем занудства.
Наступила пауза в передаче, а затем прозвучал наш позывной. Как-то вдруг забыв, что включён громкоговоритель, я инстинктивно потянулся к наушникам, но Лобановский плечом вышиб меня из кресла. Он занял моё место, пригнулся, заёрзал, устраиваясь поудобней. Весь внимание, Лобановский впился глазами в сегмент шкалы передатчика.
Вызов закончился предложением радиограммы. Лобановский, не глядя, потянул к себе бланк, положил на него карандаш. Включив передатчик, нажал ключ. Он сообщил, что готов к приёму и два раза вставил ОМ.
– Узнал меня?.. – улыбнулся Лобановский, не отрывая глаз от приборной доски. – Сыпь, давай...
Он записывал текст. Скорость была значительно выше той, какую мы слышали только что.
Лёгкие, изящные знаки создавало чьё-то запястье. К сожалению, тогда я ещё не мог оценить до конца мастерство такой руки.
Лобановский дал квитанцию. Он опять вставил ОМ. В этой короткой работе Валерки я впервые увидел заразительное щегольство. А в работе обоих – взаимопонимание, которое точнее можно было бы назвать взаимочувствованием. Слово громоздкое, но вот почему так было бы точнее. Оба радиста не выходили за строгие наставления по радиообмену, а ощущение было такое, что два старых приятеля только что поговорили по душам. Мне было трудно отделаться от этого ощущения.
Со временем я понял, что это чувство дружеского локтя в эфире, быть может, и есть самое прекрасное в работе радиста.
Лобановский позвонил, чтобы прислали посыльного за радиограммой.
– Кто это был? – спросил я.
Он не ответил. Вышел из-за стола и задвигался по тесному фургону. От двери к столу и обратно. Расхаживая, он сцепил пальцы рук на затылке. Локти торчали в стороны. Он думал о чём-то о своём. О чём?
– Вот как надо... – произнёс он наконец.
– Как кто?..
– Как он. Грачиков. Лучшая радиорука дивизии...
– Чего особенного? Хорошая работа...
– Чего особенного, хорошая работа, – передразнивая, оборвал меня Лобановский. Он остановился. Из его зрачков сочилась колючая неприязнь. – Мошкара!.. И ты мошкара, и я! Все мы – эфирная мошкара!
– Мне было странно слышать такое от Лобановского.
– У тебя первый класс, – возразил я. – Причём тут насекомые?..
– Всё равно мошкара! – с жаром бросил Лобановский. – Он, Грачиков – ас, каких мало! Я вот не знаю его потолка в приёме и передаче. И никто, наверно, не знает. Может, один Фафакин. Понимаешь, – Лобановский заговорил спокойней, – ему кто сколько не лепит – он только улыбается. Мы с тобой, рябчики, кряхтеть будем, пыжиться, потом изойдём, а он – улыбаться. Он играючи... Я видел... И это ещё что! Вот он сядет за станцию. Так? Корреспондент где-то, как иголка в стогу... А в эфире – пурга, магнитная буря. Трёхкратная помеха у самой твоей частоты. Давит – перепонки лопаются. Мы с тобой сядем ловить пропащую душу, час просидим, два, а поймаем – во!.. – и Валерка воспроизвёл известный жест, считающийся неприличным. – И все, кто ни послушает, скажут: «Да тут положение туши свет». И будем мы отстукивать ЩРМ да ГУХОР – полное непрохождение. Так? А Грачиков?.. Да он мёртвого из могилы вытащит и оживит! Понимаешь? Локоть укусит, какой хоть и близок... Если ты сопляк в нашем деле, так ведь он же тебя к горшку подведёт и посадит! И никогда не упрекнёт, не припомнит. Никогда не скажет: «Что же ты, рябчик, классными значкам обвешался, сверкаешь, а в галошу садишься?..» – Лобановский замолчал. Руками он упёрся в стол и долго, отсутствующим взглядом смотрел в бумаги.
– Может, он радист с гражданки?
– Да, – с вызовом ответил Лобановский, поднимая голову. – На судах работал.
– Ну вот!
– Много ты понимаешь... – растягивая слова, с досадой в голосе произнёс Валерка. Он потёр зарозовевшую скулу. – Видал я таких... бывалых и опытных. Только это всё не то!.. Понимаешь?.. Чисто они работают. Хорошо. Отлично даже. Только если есть возможность спрятаться за непрохождение, они спрячутся. Им уже этот треск и писк надоел. Во как приелся! У них как дрова колоть по приказу: есть дрова, есть топор – колем. Сорвался топор с топорища – завтра насадим и будем дальше колоть. А на сегодня хватит.
– Неужели у этого Грачикова не было осечек? – осторожно спросил я.
– На моей памяти был случай. Вызвали его, посадили за станцию. «Вот никак не можем установить связь с этим позывным, – говорят. – Очень нужен». Нужен, так нужен. Сел он. Обстановка в эфире была действительно сложной. Ловит он, ловит – поймать не может. «Не могу», – говорит. Выясняется. Потом, конечно, случайно. Выясняется, что рябчик-то спал. Заснул, да не вовремя. И, ты знаешь, станция у него даже была включена. Думал: в эфире кавардак, нечего ему там делать, поспать решил. Ну, мы ему потом уши прочистили... Начальство даже не знает. И не столько за то, что случилось на учениях и так далее... А за то, что другой человек, не важно там Грачиков или кто, бился, как рыба об лёд, стучался в дверь к нему: «Пусти!» А рябчик спал. Не слышал, – Лобановский сел в кресло. – Ты пойми, Серёга, – продолжал он, хотя я ему не возражал, – ты пойми, за спиной радиста стоят человеческие жизни. С ручками, с ножками, губошлёпы-дураки и хитрые умники – всякие. Десятки их, сотни, а то и тысячи...
– Да-а...
– И что интересно, – Лобановский посмотрел мне в лицо, – он тогда что сказал? Грачиков. Когда осечка-то вышла? Он сказал: «Не могу». А ведь мог сказать: «Корреспондента в эфире нет. Уж я бы поймал». Или хотя бы: «Наверно, нет его, рябчика...» Ну и ошибся бы?.. Кто бы стал Грачикову пенять?!. Да никто! Мог он так сказать?
– Мог.
– То-то что мог. А он не сказал. Вот что такое Грачиков... Э-э-х, Серёга, много тут тонкостей, – неожиданно рассмеялся Лобановский. Он хлопнул по столу, встал. – Пойду в казарму. Ваське надо рассказать, что виделся с Грачиковым.
Он так и сказал: виделся.
– Отчего он так редко работает? – спросил я Лобановского.
– Ну-у... – Валерка развёл руками. – Редкий металл редко и употребляют...
Уже в дверях Лобановский обернулся и виноватым тоном произнёс:
– Ты, Серёга, это самое... когда на передачу работаешь, умформер зря не гоняй. Ладно?
Я остался один. В наушниках звучал чей-то ключ. Следил я за ним едва-едва. Я пытался вспомнить передачу Грачикова. В голове стремительно проносились сжатые знаки, не похожие ни на чьи. Казалось, рука эта мне давно знакома. Но нечто большее, чем просто знание почерка открывалось мне теперь. Я чувствовал человека, который стоял за этим почерком. Я даже представлял себе как он может поступить в жизни, в каком-то определённом случае. Может быть, я и ошибался, но так мне казалось в эти минуты. Неожиданно, вдруг мне захотелось тут же, сейчас вновь услышать работу его ключа. Ещё раз. Я страшно хотел подтверждения моим представлениям и догадкам. Теперь бы я слушал очень внимательно и, может быть, понял бы что-то ещё, но в эфире работали другие. Я поймал себя на мысли, что слушаю их теперь иначе, не так как раньше.